Солженицын Александр Исаевич. Биография Солженицына. Произведения

Биография Солженицына

Архипелаг ГУЛАГ

Угодило зернышко промеж двух жернововБез прикрепы. Глава 1Хищники и лопухи. Глава 2Еще год перекати. Глава 3В пяти ручьях. Глава 4Сквозь чад. Глава 5Русская боль. Глава 6Тараканья рать. Глава 7Еще заботаньки. Глава 8По трем островам. Глава 9Замыкаясь. Глава 10Испытание пошлостью. Глава 11Тревога сената. Глава 12Теплый ветерок. Глава 13

Раковый корпус

Двести лет вместе

Красное колесо

Россия в обвале

Другие произведения



Хищники и лопухи. Глава 2

Во всей нашей в те годы борьбе как же было нам не знать, не помнить, что Запад существует! Да каждый день мы в Советском Союзе это ощущали, и борьба наша вызывала гулкое эхо на Западе и тем получала опору в западном общественном мнении. А вместе с тем — реальные законы Свободного Мира нами не ощущались. Зналось, конечно, что вся атмосфера его, как она из западного радио вырисовывалась, другая, не наша. Но это общее понимание — даже на иностранных корреспондентов в Москве распространялось нами ограниченно: уже они казались обязаны разделять наш суровый воздух, и забывали мы, что Москва для них — весьма престижное и выгодное место службы, которое легко и потерять. Те же иностранцы, кто втягивались как наши секретные сообщники (близкие “невидимки”), уже воспринимались нами как обданные русским ветрожогом, такие же непременно стойкие и такие же непременно верные. (Да вот, замечательно: такими они себя и проявляли: они переняли эту атмосферу безнаградной жертвенности.)

Но и просто вообще знать всегда мало для человека. А начнёшь проводить через опыт, через поведение — и наошибаешься, и наошибёшься.

Вся эта гекатомба самоотверженности наших “невидимок”, возвысившая мои книги и выступления до зрения и слуха всего мира, так что они появлялись в полную громкость, неостановимо для Лубянки и Старой площади, — в реальной жизни не могла выситься легендарно-чистой, так, чтоб не тронула её коррозия корысти. И коррозия эта пришла в наше дело, и несколько раз, но из мира, устроенного по другим жизненным законам. Могла б и в пригнётном мире прилепиться, но удивляться надо: нет. В этом, говорят, безнадёжно испорченном обществе и народе — тогда не втиснулись между нами корысть, предательство, осквернение.

Мы — бились насмерть, мы изнемогали под каменным истуканом Советов, с Запада нёсся слитный шум одобрения мне, — и оттуда же тянулись ухватчивые руки, как бы от книг моих и имени поживиться, а там пропади и книги эти, и весь наш бой.

И без этой стороны дела осталась бы неполна картина.


Всегда правильно толковала “Ева” (Н. И. Столярова), даже впервые открыла мне: что главная сложность не в том, как перетолкнуть рукопись через границу СССР (мне казалось только это единственно трудным, а уж дальше — всякие руки в свободном мире благожелательно напечатают, и книга быстро выполнит свою цель). Не-ет, мол, перебросить в нынешнее время стало совсем не тяжело — а трудно, важно: найти честные руки, куда рукопись попадёт, кто будет ею распоряжаться не с потоптанием автора, не искажая его в спешке для сенсации или прибыли.

Отправка наша до сих пор была только одна: в октябре 1964 с Вадимом Леонидовичем Андреевым, — и с тех пор она лежала спокойно, без движения, в Женеве. (Там был “Круг”-87, то есть сокращённый вариант романа, с политически облегчённым сюжетом, все пьесы и лагерная поэма “Дороженька”.)

Весной 1967, приехав из эстонского Укрывища, освобождённый окончанием “Архипелага” и готовясь ко взрыву съездовского письма (как раз начав первые страницы “Телёнка”), я оказался перед необходимостью и возможностью решать: как жить моим двум романам — “Кругу” и “Корпусу”. Ведь на родине, исключая самиздат, им — стена.

Да “Раковый корпус” и множился в самиздате с июня 1966. Но, видимо, ещё не быстры тогда были пути самопроникновения рукописей на Запад. И как “Иван Денисович” туда не урвался сам за год, так, очевидно, за год не успел и “Корпус”. Но — успеет. И я решил: уж теперь пусть плывёт как плывёт, без моего прикосновения, без всякой опеки и соглашений. А “Круг” — куда опаснее, и я сам буду его печатать, сам выберу и пути, и руки, и момент взрыва (так, чтоб и успеть к нему подготовиться). Попробую по-разному, чтбо выйдет.

А ведь начал ходить в самиздате и “Круг”. Тут уже стерегись. И я, по совету Евы, решил прямо поручить печатать его на Западе — дочери Вадима Андреева Ольге Карлайл. Убеждала меня Ева, что это уж будет издание ответственное, качественное, и точно по моему сигналу.

До сих пор все годы я действовал или в пределах ГУЛАГа, или в пределах СССР — и почти безошибочно в поступках и в разгадке людей. Но тут — предстояло касаться иного, неведомого, мира, и я стал совершать почти только одни ошибки, долгую цепь ошибок, которая и по сегодня, через 11 лет, не расхлёбана.

Из двух выбранных мною путей для двух романов оба оказались — хуже.

Правда, первый путь я невольно подпортил, но никак того не понимая. Весной 1967 получил в Рязань телеграмму двух словацких корреспондентов, просят интервью. Конечно, беспрепятственный приход телеграммы подозрителен, но бывают же и осечки, вдруг ГБ прохлопало? После японца Комото (осенью 1966) я никаких интервью не давал, “Архипелаг” успешно окончен и запрятан, меня удушали замалчиванием, — отчего бы голос не подать, да и корреспонденты “восточно-демократические”, как будто не криминал? Принял. Один из них, назвавшийся Рудольфом Алчинским, стройный, загадочный, всё время молчал и приятно улыбался; но никакой его роли в дальнейшем не видно — и странно, зачем был он? соглядатаем? Старший же был — топтыжистый Павел Личко, корреспондент словацкой “Правды”, уже тогда смелой газеты ещё не известного миру Дубчека. В прошлом командир партизанского против немцев отряда, человек решительный, он вёл себя и явился мне представителем ещё скованной, но уже пробуждённой словацкой интеллигенции. В конце интервью (поданного им потом с мещанским огрублением, с мелодрамными репликами, — научил меня, что важные мысли надо излагать самому письменно, а не полагаться на корреспондентов) попросил меня Личко: “А не можете вы дать нам „Раковый корпус” для Чехословакии? Это будет нашей интеллигенции такая поддержка, мы будем пытаться напечатать его по-словацки!” — “Уж тогда и по-чешски!” — предложил я встречно. А для начала, в журнале, напечатать главу “Право лечить” (уж самую безъершистую). И легко дал ему 1-ю часть “Корпуса” и в придачу “Оленя и шалашовку”: ведь в восточноевропейскую страну, как будто совсем не за границу, не на Запад же! Я сам не заметил, что нарушаю собственное решение: самому — “Корпуса” не давать никому. И ещё совсем не понимал я такой стороны, что машинописная пачка рукописи там дороже пачки крупных ассигнаций, — у нас ведь в самиздате всё льётся бесплатно, между энтузиазмом и уголовным кодексом.

И вот за ошибку зрения пришлось поплатиться. (Ход событий я узнал только в Цюрихе, в конце 1974, из переговоров с английским издательством “Бодли Хэд”.) В ноябре того 1967 возвратившийся из братиславской поездки в Лондон лорд Николас Беттел, от других лордов отличавшийся знанием русского языка, — от себя предложил издательству “Бодли Хэд” роман Солженицына “Раковый корпус” на условиях: переводят он и Дэвид Бург (он же Александр Долберг, темноватый для меня эмигрант из СССР, отпущенный, когда не отпускали ещё никого), а за перевод возьмём не с издательства (как всегда), а — с автора, половину его гонорара. Что ж, “Бодли Хэду” ещё выгодней. Беттел не представил никаких полномочий от меня, лишь обещал такие от Личко, — и старинное респектабельное английское издательство легко подписало предложенный договор с Личко. (“Как же вы могли поверить в полномочия, без доказательств?” — спрашиваю я их в Цюрихе в 1974. Отвечают: “А иначе мы не получили бы романа”. И — какие же могут быть преградные соображения?)

Несомненно, что Личко при встрече с Беттелом в Братиславе предложил ему издать в Англии мою книгу. Поверил ли Беттел в полномочия Личко? Допустим, внешних доказательств было не так мало: машинопись 1-й части — может быть, авторская, а может быть, и не авторская; факт, что Личко получил в Рязани у меня интервью; да два моих дружественных письма к Личко вослед интервью — по тому поводу, что главу “Право лечить” напечатали-таки в словацкой “Правде” в переводе супругов Личко. Да, это было — кое-что, но никак не достаточно оснований Беттелу для уверенности, что я поручил Личко печатать “Корпус” в Англии. Однако, очевидно, ему удобнее было поверить, и он, вероятно, легко достроил, что если я открыто поручил Личко публикацию одной главы в Чехословакии, то значит я тайно поручил ему и публикацию всей книги во всём мире.

Тогда же, в декабре 1967, Личко кинулся опять в Москву. Он хотел получить моё согласие на английское издание и уверен был в том. Но разве найти меня в Москве? — я там и вообще не живу, да неизвестно где, и работаю всегда. Личко бросился к Борису Можаеву, с которым знаком был, потому что и его переводили на словацкий супруги Личко. И возбуждённо теперь рассказал Борису и в возбуждённом письме открыто написал мне: что встречался с представителем “Бодли Хэда” и уже обещал им продать “Корпус”. И лишь последнего согласия моего спрашивал, — то есть как ещё довеска к уже несомненному решению? (И — не просил 2-й части “Корпуса”, что странно.)

От письма Личко, переданного Борей в моё убежище этой зимы, я взвился в солотчинской берлоге. Но конечно не поехал с партизаном встречаться, да никогда я не допускал лишних движений прочь от работы, однако написал ему ответ, полный проклятий и запрета, — он разрушал мой план не прикасаться к движению “Корпуса”, через какую-то неведомую цепочку взваливал всю ответственность на меня.

Борис рассказывал потом — Личко изумился: “Но ведь какие деньги пропадают, какие деньги!” (Тогда я подумал: душа коммунистического партизана уже обзолочена. А что? такие превращения происходят запросто. Сейчас думаю: да нет! провокация ГБ от начала до конца. Не на интервью и пропускали его в Рязань — а за рукописью, чтобы я сам дал на Запад? И чтбо уж так часто свободно ездил Личко в Москву? И что ж они 2-й части “Корпуса” от меня не добивались, для полноты? сами имели? Им только и надо было, чтоб начальный коготок увяз: сам дал.)

На том Личко тогда и уехал из Москвы. Я думал: послушался. Начинался 1968 год, “чешская весна”, — самое бы время и печатать мою книгу в Чехословакии. Нет! — партизан вёл свои безумные (или очень умные) переговоры. И вот в марте 1968 в пражском ресторане (самое безопасное место от ГБ?..) Личко встретился с предприимчивым лордом и в присутствии свидетелей, англичанина и англичанки, выдавая себя за моего полномочного представителя, подписал договор с издательством “Бодли Хэд” о продаже ему всего “Ракового корпуса”, обеих частей, а заодно — и пьесы “Олень и шалашовка”, и на неё простяг! При том торопились или были нахмеле — упустили распространить “договор” на все языки мира, не только на английский. Уже уехав в Англию, лорд сообразил, или указали ему в издательстве, и он письменно потребовал от Личко расширения — и Личко великодушно “расширил” простой добавочной запиской.

А всё-таки, “Бодли Хэду” верней бы получить мою собственную подпись! И — опять погнал Личко в Москву, к Можаеву. И всучивал ему — через границу привезенный! — договор, чтоб я подписал. И Борис — того договора благоразумно и в руки не взявши — вынужден был гнать ко мне в Рождество. И в моё ранневесеннее одиночество на Истье свалился с такой новостью: оказывается, Личко договор уже подписал от моего имени!*

Ах, мелкая душёнка! Ах, канальство! Всё во мне помрачилось. Только-только перед этим я так хорошо отладил всё с “Корпусом”, он шёл — а я никак не участвовал, за него не отвечал, — а теперь окажется: я передал его на Запад сам? да не передал, а продал? Что делать с этим балбесом, ошалевшим от запаха денег? Борька! Подави его, гада! Запрети категорически, провались он с его деньгами! Не хочу я с ним ехать даже встречаться!

Так срывался мой замысел, что именно “Раковый” я пускал по воле волн.

Безотказный мой друг воротился в Москву, встретился с Личко — и велел ему тут же, в ресторанной уборной близ Новодевичьего, изорвать привезенный договор в клочки: “Попадёшься на границе — арестуют”. И Личко — изорвал? Наверно нет, разве пообещал.

Прошло недели три — и вдруг приносят мне вырезку из “Монд”: между “Мондадори” и “Бодли Хэдом” происходит публичный спор о копирайте на “Раковый корпус”. “Мондадори” — шут с ним, он меня не касается, значит, из самиздата взял, — но “Бодли Хэд”? ведь через Личко запутает меня! Из-за этой низости Личко я и должен был особым письмом в “Монд”—“Униту”—“Литгазету” заявить, что: никто из западных издателей не получал от меня доверенности печатать повесть. И поэтому ничью публикацию без моего разрешения не признаю законной и ни за кем — издательских прав.

Я это — с твёрдой чистой совестью заявлял, это именно так и было. В начале апреля радовался появившимся отрывкам из “Корпуса” в литературном приложении к лондонской “Таймс”, их передавали по Би-би-си: поплыли, в добрый путь! И не додумался, лопух, что это с экземпляра, который Личко уже продал, — это публикация, анонсная к книге.

Публичное моё заявление, напечатанное в “Монде”, потом даже и в “Литгазете” (теперь поверили мне и гебешники), было ясно, твёрдо — и как бы его криво толковать? Ведь знали: я не сделал ни одного вынужденного заявления под давлением властей — как же было не поверить и этому? Однако солидное английское издательство не посчиталось с прямыми словами автора и нашло сговорчивого адвоката — а тот быстро, в начале мая, уже и отпустил “Бодли Хэду” грех: можно с заявлением автора не считаться и печатать. Хуже: “Бодли Хэд”, в противоречие мне, публично заявил, что их издание — авторизованное (то есть, как минимум, разрешённое автором). То есть значит: Солженицын врёт, он сам нам дал. Тем они — подсовывали советскому КГБ прямое основание меня обвинить, советской прессе — меня травить, — и только ради коммерческой выгоды, оттягать мировые права на рукопись от своего соперника “Мондадори”. (“Мондадори” в Италии и “Дайел” в Штатах тоже в это время печатали “Корпус” со случайной рукописи, но не плели позорной небылицы, что у них от меня полномочия, не имея своих коммивояжёров со своим спектаклем.)

А изображённое перед Можаевым раскаяние Личко было коротким. Воротясь из Москвы в Чехословакию, старый коммунист написал Беттелу, что Солженицын, конечно, не мог дать письменного документа (на границе захватят! — но зачем же было ездить ко мне с договором? нет, тут явно ГБ! ), однако “одобряет все поступки” Личко, лучше знающего европейские условия, и если сам Солженицын будет перед Союзом советских писателей публично отрекаться, то на Западе — не обращать внимания, публиковать и 2-ю часть “Корпуса” и “Олень-шалашовку”, — таковы, мол, инструкции автора. (Объяснить его корыстью? — так ничего ему по договору не перепадало, как я уже в Цюрихе узнал. Вообразить его моим самым преданным другом, который лучше меня о моих книгах хлопочет? — с чего бы?)

А издательству и лорду-посреднику больше ничего и не нужно. И Беттел с Бургом бешено, в несколько месяцев, прогнали перевод обеих частей “Корпуса”. (Но, к моему удивлению, все потом говорили: перевод совсем не плох.)

Что за персона был этот Личко (в сталинские годы — зав. отделом прессы при ЦК Чехословакии! ), яснеет из его письма Беттелу от 1 июня 1968: “Дорогой Николай! У нас в Чехословакии, особенно в Словакии, особенно сложное положение. Мне лично трудно, даже труднее, чем умеете представить себе...” — и это в разгар “чехословацкой весны”!.. Но всё же Личко тем грозным августом 1968 приехал в Лондон и присягнул на Библии (от коммуниста для строгих англичан это было уже верным доказательством), что имеет на всё полномочия. Заодно продавалась-покупалась и пьеса.

Да уж печатали бы как книжные пираты. Нет, они хотели одолеть соперников за счёт безопасности автора.

О Личко ни разгадки, ни дальнейшей развязки не знаю.

Ещё в каком-то году Беттел приезжал в Москву и через того же Можаева добивался со мной видеться. Я тогда — и имя его слышал первый раз, ничего о нём не знал, и конечно отказался. (А он потом заявил в Англии: именно эта поездка и убедила его, что он действовал в интересах автора.)

Узнал я эту историю только в Цюрихе, в конце 1974, и написал Беттелу гневное письмо. Он не снизошёл мне отвечать — ведь все его липовые договоры с тех пор, ещё до моей высылки, законно утверждены моим адвокатом Хеебом, чего ему беспокоиться? А у меня не было сил разбираться с ним (да все мысли мои были уже — в ленинских главах).

Там у них возник небольшой, но очень предприимчивый клубок: Беттел — шил юридический чехол для “Ракового корпуса”, Беттел с Бургом его переводили, Бург с Файфером взялись писать мою биографию, это мог быть ходкий товар; с ними тесно сдружился Зильберберг, снабжавший их информацией (слухами) о моей частной жизни, рядом же был и Майкл Скеммел, тоже затевавший мою биографию и самовольно печатавший куски моей лагерной поэмы, заимствуя из самиздатской статьи Теуша, — вся эта компания жаждала взраститься на моём имени. Файфер, явясь в Москву, взял Веронику Туркину “на арапа”: дескать, у него уже всё собрано для биографии Солженицына (именно-то и не знал ничего реально), нужны только ещё небольшие детали. И обязательно — встреча со мной. Я — встретиться отказался и предупредил его через Веронику, что публикацию сейчас моей биографии (иной, чем только литературной) рассматриваю как помощь гебистскому сыску, — но он не унялся, продолжал ляпать мою “жизнь”, и мне пришлось публично осадить его.

А Беттел, годами позже, описал в своей книге английские предательские выдачи советских граждан назад в СССР в 1945—46. Сколько-то извлёк из тайных английских документов и сделал дело полезное. Весной 1976 в Англии он направил ко мне венгерского режиссёра Роберта Ваша искать защиту против лорда Идена и его окружения, преграждавших показ фильма об этих выдачах. Я написал требуемое письмо, и Беттел прочёл его в Палате Лордов. Фильм отстояли*.

В том же марте 1967 сделал я и сам непоправимый шаг. Приехала в Москву Ольга Карлайл, и убедила меня Ева, что вот самый лучший случай дать надёжное движение “Кругу”: вывозить плёнку уже не надо, Ольга возьмёт у отца в Женеве, а сама энергична, замужем за американским писателем, вращается в издательском мире, — всё стекается удобно. Будет издание спокойное, достойное, и перевод без конкурентной спешки.

Ну, двигать так двигать. Встретились у Евы. Небольшая, подвижное чернявое личико, без следов серьёзной мысли, настороженное — как у зверька какого. Да мне ли разбираться! — встреча с иностранцем, редкость для меня! А тут и настойчивая рекомендация Евы. Пошли разговаривать не под потолками — я проводил Ольгу Вадимовну в сторону её гостиницы, по ночной Домниковке. Залитые электричеством, но явно не следимые, мы походили, уславливаясь. Очень она была американка, во всех манерах и стиле, русский язык самый посредственный. Но действительно все обстоятельства складывались, что лучшего пути не придумать, да главное — доверие было к семье: Андреевы, и сам Вадим Леонидович такой благородный. Ольга совсем ещё и не понимала, что за размах и успех будет у книги, которую я ей предлагаю (Евтушенко в её глазах был куда важнее меня), а я настолько был захвачен лишь надёжностью, секретностью, внезапностью публикации, что и не затревожился: а собственно, кто же и как будет переводить, — хотя понимал же эту проблему даже с юности. У Ольги русский язык никуда, муж вовсе не знает. Но она уверила: есть у неё друзья, Томас Уитни и Гаррисон Солсбери, жили долго в Москве, хорошо знают русский, они помогут, вчетвером и сделают: Генри Карлайл — стилист. Ну что ж, тогда как будто хорошо. Назвала издательство, “Харпер энд Роу”, — а для меня безразлично. Изматывающая наша борьба в СССР совсем не давала вдуматься и внять, какой там путь книг на Западе, — лишь бы взрывались ударами по коммунизму.

Через несколько дней Ольга, видимо, разузнала обо мне больше, сообразила и стала через Еву спрашивать, не поручу ли я ей и “Раковый корпус”, не дам ли фотоплёнку с текстом, она повезёт! Но я отказал, только во всяком случае не из недоверия, а уж как решил: путь “Ракового корпуса” — произвольный, по волнам.

Прошло полгода — в сентябре Ольга Карлайл снова приехала в Советский Союз, и Ева свела нас на квартире у “Царевны” (Наталии Владимировны Кинд). Для прикрытия встречи собрана была компания, Ольга села в центре, посреди комнаты; держала она нога за ногу, по американской привычке высоко, на выстав, поражали никем в Союзе не виданные её какие-то особенные белые чулки с плетёными стрелками; как будто жили у неё в разговоре не руки, а ноги, будто она выражала себя не мимикой лица, не жестами рук, а этими ногами в белых стрелках. Мы с Ольгой вышли на балкон и поговорили минут двадцать, ещё опасаясь, чтобы не слышали нас с верхнего или нижнего балкона. Это был 11-й этаж, збаливь огней Юго-Запада Москвы простиралась перед нами, огненный мир высоких домов, неразличимо — наш или американский, два мира сошлись.

Меня рвали вперёд крылья борьбы — и я ждал за минувшие полгода уже больших результатов, уже почти накануне печатания! С удивлением услышал я, что “так быстро дела не делаются”. Это у американцев не делаются?! у кого же тогда? Оказывается, она в Штатах не решилась заключить контракт с издательством без полной от меня гарантии, что “Круг” не появится самопроизвольно. Да как же я такую гарантию могу дать, если “Круг” уже ходит в самиздате? Сам я — никому, кроме вас, не дам, твёрдо. А вот не надо было вам полгода зря терять, обидно.

По сути она ничего нового мне не сказала в сравнении с мартом, только то было видно, что теперь осознала весомость “Круга” и “Корпуса”. Тем более энергично я убеждал — толкать! скорей! Я не мог понять: а почему ж они эти полгода даже не переводили? (Это уже Ева мне потом объяснила, опять: “так дела не делаются”, на Западе никто не станет начинать работу без аванса, без финансовой прочной основы. Как странно было слышать это нашим ушам, привыкшим к бескорыстному и даже головоотчаянному стуку самиздатских пишущих машинок. Эти на каждом шагу “сколько?” — не прилеплялись, не переплетались с нашим привычным.)

Сейчас, когда я это пишу, спустя 10 лет от тех встреч, опубликована книга О. Карлайл с оправданиями, искажениями и многими измышленными приплётами. Но кое-что она помогает увидеть с их стороны.

Для неё эта наша вторая встреча была — всего лишь подтверждение полномочий, ведь она будет делать серьёзный коммерческий шаг: вступать в договор без письменной доверенности на руках. Она теперь напоминает, и верно, что я горячо говорил: “Не надо экономить! Не надо думать о деньгах! Тратьте деньги, чтобы только дело двигалось! Мне надо, чтобы бомба взорвалась!” Пишет: “Он не выслушивал объяснений”. Тоже допускаю: мой порыв был — к печатанию! полвека уже загоняют нашу литературу в подпол, дохнуть никому нельзя, дайте распрямиться! и какие там могут быть встречные обстоятельства? Так и не узнаю я никогда: а что ж она собиралась в тот вечер объяснять? что она вмешает в это дело ненужного корыстолюбивого адвоката? что ее муж должен получить звание и оплату литературного агента за распространение “Круга”, как если б никакое издательство брать его не хотело и надо было всучивать? Если б она мне такое и сказала — действительно б я изумился, ничего б не понял. Мне — печатать “Круг” надо было скорей! — для того и вся встреча.

Прошло три месяца — в декабре через Еву известие: Ольга опять едет (они перезванивались). Да что такое? всё свидания вместо дела. Но тут ей отказали в визе. (После предыдущей поездки в СССР, вместе с Артуром Миллером и его женой, она напечатала что-то диссидентское, критическое против власти — ей и закрыли путь в Союз. Ныне она кривит, что ей закрыли путь из-за меня.) Тогда она доверила весь секрет своему другу детства Степану Татищеву в Париже (самовольное расширение, но оно не оказалось вредным, напротив, Степан ещё много и многим поможет). Татищев приехал вместо неё. Снова риск, снова встреча, опять у Царевны.

У Степана и язык русский хороший. И прямодушное лицо, и глубинная взволнованность Россией. Уединяемся с ним — и что же? Карлайлы получили тревожный слух, будто этой осенью в Италии кто-то предлагал “Круг” от меня. — Да сколько же можно одно и то же повторять! Да ведь я уже дважды поручил — ей, именно ей, ей! Да ведь мы все здесь только и держимся на слове и доверии! Конечно, “Круг” есть и в КГБ, и в самиздате уже, — именно поэтому мы и должны спешить с печатаньем!! — Нет, на той стороне неуверенность. Они предпочитали бы письменную доверенность на ведение дел! — О, туполобые! — захватят на границе такую доверенность и до всякого “Круга” голову мою срубят с плеч! Ну, как их там убедить? Да пусть поймут: никогда я не отменю своего слова! никто меня не остановит в печатании! если уж объявятся конкуренты и будут обгонять — ну, тогда я признаю вас открыто. Но пока конфликта нет, необходимости нет, — не надо, поберегите же и меня!

А разобраться — так очень сходная ситуация с “Бодли Хэдом”. Как те добивались моей прямой подписи, так и эти. Решительная разница только для меня: что там я не хотел поручать, плывёт как плывёт, а здесь — именно доверил, настаивал и торопил. А издательства одинаковы: воля писателя, как он там бьётся в советских тисках, весьма мало интересует их. Им нужна только гарантия коммерческого успеха: что никто не обгонит их в печатании, что на случай суда у них есть юридический документ. Наши простецкие мозги — не были приспособлены понять их.

Ольга же, на прошлом свидании узнав от меня о существовании “Архипелага”, теперь через посланца запрашивает: а можно ли считать и “Архипелаг” обеспеченным для их группы и для избранного издательства?.. (Господи, головой не могу объять, почему сам “Круг” не насыщает западное издательство?) Хорошо, швыряю я и “Архипелаг” подмостью для “Круга”: ладно, усильте своё положение перед “Харпером”, сообщите ему, что ещё будет и другая большая книга, только ни за что не называйте её!

Нет, Карлайлы и тут не решаются, пока не вовлекут в дело пружину американской жизни, адвоката, некоего Антони Курто. Мне никогда не пришлось его видеть, но вот как Карлайл описывает его теперь в книге: вызывает образы с Уолл-стрита, мир частных фондов, капиталовложений; никогда не занимался ничем, близким литературе; плотный, преуспевающий, радостный, стремление к успеху, подозрение к контрагентам и клиентам, сам весь новый и портфель блестящий, автомобиль огромный. И вот в эти доверенные сочувственные нежные руки вкладывает внучка русского писателя судьбу другого русского писателя, придавленного. Не удивительно, если Курто вполне безразлична и литературная и политическая суть дела, а усматривает он только: что находится в беспомощном движении какая-то материальная ценность, и можно хорошо на ней заработать.

В феврале 1968 он помогает О. Карлайл подписать договор с издательством “Харпер”. В тот год я вообще не знал, не думал, что существует какой- то там договор, но через много лет в Цюрихе мне пришлось его прочесть. Боже мой! Это не был договор на взрывную книгу писателя, схватившегося насмерть с душегубным режимом, да на виду у всего мира, — но договор-диктат мощного издательства робкому автору-дебютанту, уже с первого шага виновному. Договор налагал на автора цепь ответственностей за все возможные неустойки, судебные споры с другими издательствами об авторских правах, все опасности, все помехи: компенсировать им всё, что может произойти от свободного движения “Круга”, — должен буду я, и я, и я. Тут, на Востоке, я отвечаю за книгу головой — а на Западе я уже вперёд задолжал за неё штрафами или долговой ямой. Издательство детально гарантировало себя с денежной стороны: трёхлетним замораживанием всех авторских гонораров; после трёх лет — правом в любой момент остановить их выплату; односторонней обязанностью автора оплачивать любой судебный процесс, и так далее, и так далее, до мелкой оплаты всякого моего изменения в первоначальном тексте. Только об одном никто не вспомнил и не внёс в договор ни строчки: о качестве перевода, об ответственности издательства за качество книги. И без колебания О. Карлайл вывела свою подпись. А директор издательства Кэз Кэнфильд только потому и согласился даже на такой договор, что при этом устно Карлайл ему пообещала ещё и вырванное у меня согласие об “Архипелаге”, который под советской давящей глыбой нам ещё предстояло докончить и перепечатать. (“Как же вы могли заключить такой колониальный договор?” — спросил я недавно представителей издательства. Отвечают: зачем, мол, теперь детали вспоминать? — суда ведь не возникло. С первоприродной откровенностью: надо ж было и роман не упустить, и финансово обезопаситься. — Так же, как и “Бодли Хэд”!)

И вот только когда, за год оседлав договор, супруги Карлайлы сочли возможным потратить своё время на “Круг”. Верней, попался здесь на пути самоотверженный и честный человек — Томас Уитни. Карлайлы дали ему переводить в сентябре 1967. Уитни не беспокоился о договоре, о вознаграждении (был состоятелен), но хотел действительно послужить движению русской книги в Америке. Чтобы не вскрыть касание ко мне семьи Андреевых, переводчиком “Круга” и назван был только он один (как, по сути, и работал он один). К марту 1968 он уже сделал, что мог, — однако он не был переводчик профессиональный. Супруги же Карлайл, не зная русского языка и уже не сверяясь с русским текстом, бросились “шлифовать” перевод “под стиль” Генри Карлайла. Не сделав ничего от весны 1967 до весны 1968, теперь нужно было успеть провернуть побыстрей к осени 1968. Что они нашлифовали — к Уитни уже не возвращалось, а шло в набор. Ему же в издательстве в последние дни предложили править гранки — он с ужасом увидел много ошибок, но исправить успевал мало.

И что ж это получился за перевод! Довольно вскоре достиг и нас в Союзе экземпляр книги — и я, делать мне больше нечего! и деться некуда, — сел проверять — сравнивать несколько глав по выбору — “Немой набат”, “Спиридон”, “Церковь Иоанна Предтечи”. Сильно смутился. Попросил проверить специалистов. Боже мой, — и это перевод? — с потерей красок, со срезкой рельефа речи, особо частой утерей прилагательных или целых синтагм, смысловых значимостей, и уж конечно безо всякого понимания ритма, со сбивом его в чередовании фраз, с нарушением абзацев — отменой моих, появлением новых. Пропускались многие слова, выражения, оттенки; как можно понять, одни — по трудности перевода, другие пропуски не объяснить ничем, кроме небрежности. Много отчаянных нелепостей, вот — такой рекорд, о маленькой девочке: вместо “Агния всегда была расположена за зайчика, чтобы в него не попали”, — переведено: “Агнию бережно располагали за маленьким домиком, чтоб об неё никто не споткнулся”. И ещё удивительные места, где сочинены целые фразы, которых вовсе нет у меня.

Мучительно было это всё обнаружить. Ладно, “Ивана Денисовича” расхватали жадные соревнователи, “Раковый корпус” поплыл без моего управления, но эту-то книгу я озаботился передать в верные руки, — и что же прочтут и поймут американцы?

А ещё же Карлайл подписала с “Харпером энд Роу” передачу им и мировых прав на “Круг” и, значит, распространение его на всех европейских языках. (Карлайл о том сама раньше не подумала, и со мной в Москве о том разговора не было, я с нею имел в виду именно и только американское издание, — неважно: меня не спрося, подписала она теперь и мировые.) Месяцами позже от приехавших стариков Андреевых я узнал как о готовом факте: что публикация произойдёт сразу в пяти странах. Ну что ж, пусть так, думал я: громче удар, радовался. Но если Карлайл, “отдавшая всю жизнь” моим делам, не могла хоть американский перевод издать в хорошем качестве, то где уж там следить за остальными переводами? “Харпер” теперь занялся подсчётом своего мирового дохода, и вместе с ним Карлайлы только указали жёсткий единый срок мировых публикаций — распространение же книги передали международному литературному агенту Эрику Линдеру, а тот тем более утруждался лишь получением своих процентов, а не качеством переводов. (А я именно в этот апрель 1968 в письме в “Монд”—“Униту” публично заявил, что только качества переводов ищу, напомнил: “кроме денег существует литература”.)

Английский “Коллинз” по первым же пробам отказался от американского перевода. Однако составленная им самим группа переводчиков (под общим псевдонимом) тоже спешила отчаянно, не смогла перевести удовлетворительно и согласованно. Анализировали мы в Москве и их перевод, и тоже наплакались: не многим лучше.

Ещё горше был загублен французский перевод. Есть и прямое признание издателя Робера Лафона (в письме к Полю Фламану, моему достойному представителю, но уже с 1975 года), что они получили американский перевод “Круга” раньше русского текста, и переводили с английского, и на всю работу имели четыре месяца. Это видно и по книге, без его признания. Книга переведена чудовищно, ко всем ошибкам американского перевода добавлено множество своих ошибок, непонятностей и небрежностей, есть у меня и этот анализ. (Отмечалось во французских газетах, что даже строфа “Интернационала” не воспроизводила истинный французский текст, а — через двойной, вернее тройной, перевод.)

В немецком переводе, где работали две разных переводчицы, я и сам вижу, как повторены все нелепости и промахи американского, — значит, переводили тоже не с оригинала, а с английского. (Непонятно, почему Карлайлы вовремя не давали европейским издательствам исходного русского текста?)

Так Карлайл швырнула мой “Круг” на растопт, изгаженье и презрение, и считает, что оказала величайшую помощь утверждению моего имени. И что он был всё-таки разгляжен черезо всё осквернение (а во Франции даже удостоен премии лучшей книги года), “Круг” обязан, очевидно, только своей конструкции, не уничтожимой ни в каком переводе, и тугой спирали сюжета. Удивляться надо, как через муть этих кромешных переводов пробивались события и лица.

Сидя у нас там, в СССР, под прессом, — что такое подобное можно было вообразить? Мы ставим головы против всемогущего КГБ, а уж наши доверенные друзья на Западе и вообще все свободные люди — конечно крепко держат наше рукопожатие, они-то сочувствуют нам! Одновременный в пяти странах выход моего “Круга” тотчас же за разрозненным появлением “Корпуса” — казался грозным залпом! Но, болезненно для меня, ни языка моего, ни местами смысла, ни самого автора представить было нельзя.


А весной 1968, ничего того ещё не ведая, мы как раз кончали “Архипелаг”. И под Троицу 1968 — удалось отправить его, в те же руки, Карлайлам, — и отправка эта, и сами эти Троицыны дни казались нам святым зенитом жизни: по-шёл, по-шёл и “Архипелаг” за “Кругом”! В путь добрый!

Я просил Карлайлов организовать перевод “Архипелага” года за два, в полной тайне, оплачивая перевод из моих гонораров “Круга” и поэтому не нуждаясь ни к какому издателю обращаться и открываться. (По западной практике, аванс и деньги в срок, — такой независимый от издательства перевод вообще был бы невозможен, не будь уже авторских гонораров от напечатанного “Круга”. Но деньги же были в безраздельном ведении Карлайлов, они оплачивали и свою “комиссию”, и своего адвоката, и свои шаги, и своё бездействие, — но что ж никаких сведений о ходе перевода?)

И вдруг весной 1969 доходит до нас страничка из журнала “Тайм” — и в нём читаем открыто название “Архипелаг ГУЛаг”!!! — о, ужас! — и будто манускрипт ушёл на Запад без ведома автора, и за ним жадно охотятся западные издательства! Какой кошмар! Откуда эти сведения? Мы-то знаем верно, что ни один экземпляр больше никогда никуда от нас не ушёл, — и не могли же наши благородные друзья нас так предать?

Опять — ощущение подтопорной беззащитности. И — раздетости. И — осквернения.

Ева ищет связь, оказию, гоним тревожный запрос: откуда это? Если от вас — то остановите же, не смейте! должна быть глубокая тайна!

Ответ не менее возмущённый: от нас ничего не могло просочиться, это — от вас.

Но мы-то знаем, что не от нас. Но и ГБ — всемогуще! Долгая тревога на сердце. (Много позже, уже на Западе, выяснилось: Карлайлы прямо назвали “Архипелаг” в издательстве и, может быть, похвастали каким-то друзьям, среди них узнала Патриция Блейк, и она-то и написала в “Тайме”, чтобы блеснуть своею журналистской осведомлённостью. А был момент — и сами Карлайлы порывались публично объявить, чтобы пресечь воображаемых ими соперников!)

А между тем шли месяц за месяцем и, по сведениям Евы, перевод “Архипелага” всё не начинался. Да как же можно?! — книгу о страданиях наших миллионов, книгу, которую мы дорабатывали, почти не имея времени на дыхание, на еду, не оглядывясь на лес берёзовый подле нас, — и эту книгу не начинать переводить, не торопиться? Ева фыркала смейно мне в ответ: “Ну, дайте же людям полежать на флоридском пляже!” О, если б только на пляже! о, если б только этот год один! Карлайлы отдали Уитни первый том, затем второй. По своему сочувствию к делу и трудолюбию он опять бесплатно взялся, сделал начерно оба тома к июню 1970, принялся и за третий. Карлайлы (по его теперь словам) какое-то время поработали на “шлифовке” первого тома, потом покинули эту работу (да и к лучшему, чем наводить их “глянец”). Как и раньше с “Кругом”, их и с “Архипелагом”, приходится думать, интересовала не многотрудная работа над текстом и не будущий ход книги сквозь западные умы — а взлётный предстоящий момент продажи “Харперу” мировых прав на “Архипелаг”. Но от меня не поступало разрешения на продажу таких прав.

Как-то приезжал в Москву брат Ольги Саша Андреев, сам и отправлявший плёнку “Архипелага” в 1968 через границу. Мы встретились с ним на кухне Надежды Яковлевны Мандельштам, которую ему естественно было посетить (так и Н. Я. включается в наши “невидимки”). И он передал настойчивую просьбу сестры написать ей письменное разрешение на копирайт (и притом мировой) “Архипелага”! Опять то же самое: чтоб через границу повезли такую бумажку: я сам отдаю “Архипелаг” для западного печатания! Нет, двум таким мирам нельзя было друг друга понять! Я отказал, конечно. А Карлайлы — теряли интерес к продвижению “Архипелага”, раз нет письменной гарантии, из чего им хлопотать?

Между тем все эти годы, после 1968, половина моей твёрдости была — что “Архипелаг” отправлен, что он в надёжных руках друзей, ну и, конечно же, переводится (и, по простору времени, наверно отлично). И — грянет!! и ударит по нашим злодеям, как только я скомандую!

Иногда приезжали старики Андреевы (в свой отпуск — в СССР как советские граждане), и с ними тайно встречались то я, то Аля, дважды, помню, опять на квартире Н. Я. Мандельштам, где “потолки” опасные, — и мы не говорили, а писали многими получасами, мало продвигаясь в обмене сообщениями. И я долго не вник, не способен был понять, чтбо же именно происходит с моими книгами. Добрые старики и сами точно не знали: “переводится”, “будет несколько позже” (мой загаданный срок был — Рождество, январь 1971 года). Набирались ещё вопросы-ответы: то — в какие сроки какие вещи пускать в ход из первоначальной плёнки, увезённой Андреевыми; то — как поступать, если меня прикончат? то — не надо ли пока благотворительности какой устроить на Западе, всякие тамошние детские сады? (я сказал — нет: если что от всех оплат и трат останется — всё оберну на нужды русские). Но из деликатности не дошло до лобового вопроса: а как же? как же они справляются с переводом? Сказал я старикам, смягчая, что перевод “Круга” далеко не удовлетворяет меня, — тут Ева на меня зацыкала, что я судить не смею, и старики уверяли, что “по-английски звучит безупречно”. Однако отзыв мой они передали дочери, и Карлайлы оскорбились смертельно. Если до того они и собирались “поработать” над “Архипелагом” — то уж впредь охота отпала (оно и к лучшему; мы никогда ни строчки их труда по “Архипелагу” не видели, хотя О. Карлайл ещё много лет уверяла, что “была сделана огромная работа”).

Тем временем подходила пора начинать и другие переводы “Архипелага” на иностранные языки, не только же на английский. Однако единственный текст за рубежом был в руках Карлайлов. Надо было получить от них копию. Летом 1970 Бетта ездила в Женеву к В. Л. Андрееву и самым мягким образом выразила просьбу получить текст для немецкого перевода. В. Л. принял чрезвычайно болезненно, что это поведёт к разгласке, растеканию, — он ведь оставался советским гражданином, тем более всего опасался. Только и дал Бетте почитать фотоотпечатки без выноса. И Бетта отступила, не настаивая больше. Просить же у Ольги она не бралась, уже тогда находя её невыносимой. Дала знать нам, что — отказ. У нас в Москве создалось впечатление, что это был твёрдый отказ самой Ольги. Мы с Алей приняли такой отказ как чудовищный. Мне, автору, они отказывают в моём тексте? значит, они уже числят за собой те мировые права на “Архипелаг”, которые я им не передавал? Так что ж, нет выхода, неизбежно нам вторично предпринять ту же страшную эпопею: заново переснимать “Архипелаг” и заново искать путей отправить на Запад? Топор над теми, кто назван в тексте, — и топор над теми, кто будет готовить и отправлять плёнку? (За три года, что прошли от первой отправки, обстановка вокруг меня резко обострилась, слежка за квартирой была круглосуточная, и за каждым шагом моим, семьи и друзей.) Несколько человек рисковали свободой и жизнью: надо было снова доставать три тома из дальнего хранения (А. А. Угримов) — фотографировать (Валерий Курдюмов) — где-то близко хранить скрутки плёнок — затем передавать их цепочкой до французского посольства, когда Анастасия Дурова найдёт путь отправить их в Париж, а там ещё чтобы курьеры не проминули Никиту Струве.

Так свелась ни к чему вся наша Троицына отправка, вокруг которой столько было тревог, смятения и надежд. Все прежние риски ушли в тупик и в ничто. Не с теми людьми связались. Надо — безошибочно выбирать, кому доверяешь. А это — труднее всего.

Второй пересыл “Архипелага” оказался куда мучительнее первого: подтверждения о благополучном исходе мы в неизвестности и напряжении ждали — 3 месяца! — до мая 1971. Но теперь уже и мы, соответственно, не сообщали о нём Андреевым—Карлайлам, а начали сосредоточенно, молча переводить на немецкий, затем французский и шведский. Мы хоть получили свободу выбирать переводчиков и вести работы.

А ещё в конце 1969 у меня завёлся на Западе адвокат, доктор Хееб. Узнав о том, Карлайлы встревожились ужаленно: ещё какой-то новый доверенный? с кем-то делить права? Тут ещё и Бетта, чья прямота и чёткость пришлись Ольге как ножом. (Пишет теперь в книге: “Солженицын энергично устанавливал на Западе свою личную бюрократию роскошным византийским образом”.) Через Еву раздалось к нам от Ольги острое раздражение и уведомление, что они считают мой шаг рискованным, новому адвокату не доверяют и во всяком случае сотрудничать с ним не хотят. И ещё, и ещё раз передавали, что не хотят ни с кем “делить ответственность”. И старики Андреевы в очередной приезд резче обычного выразили неодобрение и недоверие Хеебу, и даже передали нам такой слух, что Хееб… коммунист? (Ну, быть не может! ну вот бы влипли!)

Так между двумя нашими действующими на Западе силами в 1970—71 создались натянутые отношения. Искры и треск разрядов доносились к нам с обеих сторон. И — вдруг? — в начале 1972 Карлайлы неожиданно признали: да, конечно, мы понимаем, адвокат необходим, защищать всю широту интересов. И даже — ласково о Хеебе (только к Бетте не смягчились).

Мы и порадовались, ничего не поняв. Вот, меж добрых людей всё решено отлично.


Адвокат на Западе! Как это ново придумано! Как это дерзко звучит против советских властей! Мы долго радовались и гордились таким приобретением.

Столкновение Востока и Запада, двух разных типов жизни, отлично проглядывает в сцене: как мы этого адвоката брали. (Почему — адвоката, а не литературного агента? — а мы просто не знали о такой ещё специальности.) На квартиру Али на Васильевской улице Бетта привезла стандартный швейцарский типографский бланк на немецком языке с перечнем всех разнообразных доверяемых видов деятельности, их была там юридическая полусотня, трудно представить, какой бы вид не охватывался. Оставалось проставить фамилию адвоката, мою подпись и дату. Только стали мы с Беттой вчитываться в этот густой перечень (всё же мужицкая оглядка тревожно предупреждала меня, что нельзя уж так безмерно всё доверять, слишком много написано, — но и новый же не составишь, а какие случаи действительно понадобятся моему будущему защитнику, как предугадать?) — вдруг стук в наружную дверь. Аля пошла открыть — водопроводчик, но не обычный жэковский, хорошо известный, а какой-то совсем новый. Говорит: ему надо в ванной краны проверить. Что? почему? не жаловались, не вызывали. А уже дверь входная открыта, как-то и не запретишь. Аля пустила его (а дверь нашей комнаты плотно притворена, и мы затаились) — он прошёл в ванную, покрутил какую-то безделицу, ничего не сделал и ушёл. Очень подозрительно. Так и поняли, что это — ГБ, хотели засечь иностранку в нашей квартире. Мы-то затаились, а пальто гостьи на вешалке в прихожей висит… Под этим ощущением осады и опасности для Бетты выходить — и текла дальше наша встреча. И уже не вчитывались мы так подробно в список, и ясно было, что не откладывать же до другого приезда Бетты через полгода или год, и ничего уже тут нельзя исправить, а надо подписать. Мы о водопроводчике думали, а не — какие последствия могут быть от этой генеральной доверенности. И большая забота: ведь эту бумагу Бетте сегодня, пожалуй, нельзя выносить с собой. Значит, надо её оставить в нашей квартире, затем вделать во что-то, в конфетную коробку, в таком виде Бетта повезёт через границу.

Да, так всё же: кто этот адвокат? Швейцарец, доктор Хееб, Бетта лично знает его, очень честный, порядочный человек. Ну, чего ж нам ещё? Честный, порядочный — это самое главное, и нейтральный швейцарец — это тоже неплохо. Расспрашивать некогда, думать некогда, ладно, скорей! Я подписал. Свершилось! — у меня на Западе полновластный доверенный всех моих дел. Какая находка! Какая опора теперь у меня! Ну, поиграйте со мной, попробуйте!

Уговорились так: вся важная связь по-прежнему идёт через Бетту по левой, а уж она из Австрии по телефону или прямыми поездками согласовывает с доктором Хеебом.

Да скоро явился и случай спасительной защиты. В декабре 1969 начала “Ди Цайт” печатать “Прусские ночи”, подкинутые ей всё тем же неутомимым “Штерном” с просьбой от моего имени: как можно скорее печатать!! У самой “Цайт” не хватило соображения, что такую вещь печатать нельзя, сильно преждевременно, губительно для меня ещё и с новой стороны, — да поверили “Штерну”. Но вот доктор Хееб только подал голос — и печатанье остановили!

В СССР, в большой моей Драке и вдали от западных юридических петель, я многим противникам наносил удары, не считаясь с их звучностью. А на Западе эти махи сразу подпадали под юридическую опасность. Когда в 1972 “Цайт” же процитировала моё острое заявление о “Штерне” — не в силах судиться со мною в СССР, скандальный “Штерн” послал в “Цайт” резкий протест с угрозами — не прямо суда, пока несколько неопределёнными. (Общая их неуверенность — чтбо могу выкинуть я.) В германском суде такое дело было бы для “Штерна” выигрышно: я уверен был и утверждал, что лгут, не было их корреспондента у моей тёти в Георгиевске за сведениями обо мне (а как раз и был, оказывается, в компании с Луи), и что с Госбезопасностью “Штерн” связан в Москве (резко опасное утверждение! пойди докажи! суд — и прямой проигрыш). В “Цайт” пережили, очевидно, тяжёлые минуты: моя резкость легла теперь на них ответственностью. Но главный редактор “Цайт” графиня Марион Дёнхоф не растерялась, ответила с большим достоинством и горячностью, давя на открытую подлость и провокаторство “Штерна” относительно меня: доносительский подстрел из засады, против чего я не могу обороняться. И напоминала, что “Прусские ночи” провокационно толкал к печати всё тот же “Штерн”. Заряд подействовал. Хотя “Штерн” имел славу удачливого судебного сутяги — в этот раз он всего лишь оправдался в “Цайт” слабой статьёй своего корреспондента Штайнера, где тот настаивал, что ездил-таки к моей тёте, и довольно ловко плёл для западного читателя, что препятствий иностранцу в Георгиевск нет, потому что, как всем известно, “эта область”, Кисловодска—Пятигорска, открыта всем туристам. (Та область — да не та… Курортные города, разумеется, открыты. Но не Георгиевск, а с Запада не разобрать.)

Что ни шаг на Западе, самый простой шаг, вызывает суд — была для меня полная неожиданность, и резко-неприятная: этой атмосферы напряжённых гражданских исков в Союзе не было совсем. Вот, имея адвоката, значит надёжно оградив свои права на Западе, я в 1971 впервые спокойно печатал в Париже “Август”: русское издание у “Имки”, а дальнейшие переводы устроит доктор Хееб. (Но я упустил предупредить его о русском “Августе” заблаговременно, ему тяжело пришёлся внезапный мировой штурм издательств: срочно требуют правба на издание, конечно с бешено-поспешными переводами.) Кажется — при адвокате ничего не должно случиться худого? Но сразу совершаются три пиратских издания — и на русском! и на немецком! и на английском! И по всем трём возникают суды.

Наше русское издание вышло в июне 1971 (от самиздата мы “Август” до тех пор удержали), иностранные не могли перевестись и появиться раньше 1972. И вдруг осенью 1971 в Германии в издательстве “Ланген-Мюллер” взорвался готовый немецкий перевод! Вот тебе нба! Да как же они могли успеть? невозможно за 3 месяца качественно перевести и издать книгу в 500 страниц!

Как по-старому не было у меня адвоката — мог бы я только протестовать газетно. Но наличие адвоката, напротив, обязывало начинать процесс: если не протестую — так это я сам и напечатал!

Теперь, через несколько лет, когда представлены все объяснения, история публикации “Августа” по-немецки вырисовывается так: ГБ скопировало мой текст тотчас, как я кончил книгу — в октябре 1970, очевидно у кого-то из “первочитателей” — надеюсь, без ведома его. После того как выяснилось (начало декабря), что я не поеду за Нобелевской премией в Стокгольм, решено было состроить такую провокацию: организовать печатание книги на Западе, а затем обвинить меня в самовольной публикации “антипатриотического” романа. Публикация “Августа 1914” не принесёт никакого вреда Советскому Союзу — зато, думалось, даст хороший повод пугать меня, травить, вынуждать к отречению, а то и судить.

ГБ, видимо, планировало так. Именно то, что “Август”, в отличие от “Круга” и “Корпуса”, не ходит в самиздате — как раз и облегчает обвинить меня в передаче на Запад, если книга появится там. Но издательство должно быть солидное, и, значит, надо ему чисто передать рукопись: издатель должен верить, что это — по воле автора, однако ни сам автор, ни адвокат не должны о том узнать. Что совершенно не приходило в голову КГБ — что я действительно напечатаю книгу сам, открыто, от собственного имени. Торопились они, торопился и я, два минных подкопа шли скрытно друг другу навстречу.

К Новому (1971) году в Москву приехала из Германии мадам Кальман, вдова композитора. Она встречалась с Ростроповичем и спрашивала его обо мне, даже просила походатайствовать, чтобы следующую книгу передали через неё. Ростропович обычно всем отвечал с высшей любезностью, может какая и проскользнула у него неопределённая фраза полуобещания, но в Жуковку на свидание со мной он её, конечно, не повёз, как и не возил ни одного иностранца за все мои годы там, да и мне ничего не передал об этом случае. Тем не менее, воротясь в Германию, мадам Кальман издателю “Ланген-Мюллера” Фляйснеру рассказала о встрече со мной в Жуковке: живёт в ужасных условиях, питается картофелем и молоком (по-советски — так ещё не плохо!), смертельно болен, выглядит столетним, ежедневно ждёт ареста и ссылки в Сибирь, совершенно запуган. Очень хочет срочно напечатать “Август”, совсем не интересуясь гонораром, но боится передать рукопись сам, её надо получить у адвоката Хееба, и сделать это издательство может только через мадам Кальман, никому другому Хееб не отдаст. (Именно этот фантастический рассказ и позволяет думать, что мадам Кальман сама — не жертва интриги.)

И что же почтенное издательство (почтенное, но прежде, под его крылом, маленький “Иван Денисович” был разорван четырём переводчикам для скороспешного перевода)? — уже которое в этом ряду? — вот эта однообразная прагматичность их действий безо всякого нравственного контроля более всего и поражает меня в истории печатания моих книг на Западе. Хееб — в Цюрихе, рядом, издательство может легко и просто снестись с ним напрямую, но напущенная мадам Кальман таинственность заставляет его (“а иначе мы не получим рукопись”?) отдаться подозрительным услугам на её условиях. Самозваная посредница с ещё одной мадам якобы отправились 18 января в Цюрих, там якобы предъявили Хеебу косо оторванную часть билета с московского концерта Ростроповича, билет совпал, — и тем якобы получили рукопись “Августа”! — только с условием: глубокой тайны! (Ничего подобного, разумеется, не было, к Хеебу они не являлись.) Издатель Фляйснер радостно и доверчиво взял рукопись. (Он искренно верил, что — от меня? Допускаю. Да хоть не требовал письменной доверенности от меня. Но письма мне, оказывается, писал, — да как же, после всех тайн, открыто по советской почте? — в Рождество, Наро-Фоминский район, — это уже странно. Позже ссылался, что “не получил от меня возражений” против печатанья! И — зачем-то “сообщил Международной Книге” советской, — крайняя наивность?)

Так КГБ прекрасно обыграло существование Хееба: не было бы моего адвоката — КГБ искать бы, искать, состраивать правдоподобную передачу в издательство — “от меня”.

Теперь понятно, что когда в начале апреля 1971 (уже два месяца как роман переводился у “Ланген-Мюллера”) стали советские журналы получать мои предложения напечатать у них “Август” и запрашивали, ясно, КГБ — там только смеялись. Конечно, командовали журналам не отвечать мне, чтобы бумажкой не подтвердить моего алиби — что я хотел печатать роман в СССР. А я, не получая их ответов, тоже смеялся: не отвечаете? вот и ладно, не придётся тормозить парижское издание.

Внезапная публикация “Августа” в “Имке” была для расчётов ГБ опрокидывающей неожиданностью (да почему ж агентура такая слабая? ведь типография Лифаря — была неохраняемая, открытая): сам посмел, да ещё свой копирайт объявил! По сути вся их воровская махинация на том и лопнула, и надо было бы им отступить, да уже машина разогнана, не отступится затянутый в дело “Ланген-Мюллер”.

А Хееб отдал немецкие права издательству “Люхтерханд” (по совету Бетты, она знакома была с ними). И начался между двумя издательствами суд — да какой долгий! до 1977 года, 6 лет до окончательного решения. Из Москвы суд не казался мне неправильным, а — верно, отстаивайте! Но попав в Европу, я склонялся к примирению: оказался их перевод получше нашего, люхтерхандского. И что же останавливать хорошее издание, уничтожать тираж! Однако вся наша сторона настаивала, что надо досудиться и победить (и тем пустить мои книги под нож!..). Я ещё тогда в судную проблему не вошёл.


Ещё о судах вокруг “Августа”.

Москвы достигали книги лишь случайно, и вот с какого-то года стало попадаться лондонское издательство “Флегон-пресс” (потом оказалось: Флегон — это фамилия издатчика). Ничегошеньки я о нём тогда не знал, но вижу: издал мою “Свечу на ветру” с утерей одной машинописной страницы, и даже не оговорился, а слепил как попало, без смысла. Издал “В круге первом” под диким названием “В первом кругу” — и дикое количество опечаток, редко по 10 на страницу, а то по 20—25! И целые куски текста опять потерял (главу “Рождение науки”), и перевраны имена действующих лиц. Этот Флегон издавал меня так небрежно-наплевательски, как будто хотел нанести мне как можно больше вреда, как будто умышленно изгаживая мою книгу. (Оказывается, я никогда и не видел, он издавал и “Ивана Денисовича”, “Матрёну” и “Олень и шалашовку”, всё хватал.) Но при “Августе” этот пузырь из лужи попёр и вовсе неожиданно: перефотографировал уже изданную “Имкой” книжку, несмотря на ясный копирайт, натолкал туда не относящихся к роману фотографий — и всё это нагло издал от себя. “Имка”, по западному обычаю, подала на него в суд. И опять потянулось на несколько лет — но не наказали Флегона: он объявил себя банкротом, и наша же сторона платила все судебные издержки.

А оборотчивый Флегон — первоклассный мастер судиться, вся душа его в сутяжничестве, тем временем он не дремал: стал судорожно переводить “Август” на английский, и уже предлагал продавать “Обзёрверу” по кускам, и “Пингвину” для мягкого издания. И так возник третий суд по “Августу”: на Флегона подало издательство “Бодли Хэд”, остановить эти эксперименты. Флегон оправдывал свои действия ложью, что будто бы “Август” уже ходит в самиздате, а потому не принадлежит “никому”. (Выглядит как явное постоянное намерение: сорвать копирайты моих книг.) Но как ни юлил, не мог назвать никого, кто б читал “Август” в самиздате, — да он и не ходил там, пока не вышел в “Имке”. И ещё настаивал Флегон: что, по советским законам, я не имел права давать доверенность Хеебу, и потому полномочие недействительно. (Всегда бы Флегона поддержал Луи, с ним знакомый и связанный в операциях, но сам был фигурой одиозной, по распространённому мнению кагебист, и они свою связь скрывали. Впрочем, замечено было, что Луи в 1967 “продал” мемуары Аллилуевой именно Флегону. А в 1968 Флегон готовил и опередительное издание “Ракового корпуса” по-русски, очевидно с луёвского экземпляра, — о чём и предупреждали меня тогда “Грани” телеграммой, — да замялся Флегон, узнав, что Мондадори в Италии ещё раньше выполнил эту задачу.) Английский судья Брайтман запретил Флегону английское издание “Августа” (тогда Флегон стал продавать его за пределами Великобритании), но при этом вынес и расширительное важное решение: что хождение в самиздате не может рассматриваться как первое издание книги и, значит, копирайт не принадлежит Советскому Союзу. Это создавало британский прецедент и на будущее защищало право самиздатских авторов быть владельцами своих книг. (Впрочем, английский суд не довёл дело до конца: непобедимый в судах Флегон если и проигрывает, то ничего не платит, объявляя себя банкротом, а через несколько лет это даёт ему право утверждать, что раз суд не назначил ему платить штраф и судебные расходы — значит, он и виноват не был.)


Итак с доктором Хеебом, от первых недель после моей доверенности, я дерзко затеял переписку открытую, через советскую почту, — пустопорожнюю, но респектабельную, пусть цензура читает. (Мои русские письма он пересылал потом Бетте, она переводила ему по телефону, а его ответные ко мне немецкие я легко читал.) Иногда и так я использовал эту переписку: предупреждал (гебистов…), в чём твёрдо не уступлю ни за что, или какие козни тут против меня готовятся. И ГБ — из расчёта? из собственного интереса? — этой переписке почти не мешало.

Попросил я Хееба прислать его фотокарточку — прислал. Ох, какой солидный, пожилой, сколько основательности в его широкой крупной голове на широких плечах. И — с трубкой в поднесённой ко рту руке, задумчиво, — по-ложительный тип! Однажды поехал к нему в Швейцарию с плёнками Стиг Фредриксон — очень хвалил, понравился тот ему: внушительный, серьёзный.

А однажды, вместо письма, приходит (на московский наш адрес, на Тверской) извещение на моё имя о ценной посылке от Хееба. А я-то — в Жуковке, у Ростроповича; пыталась Аля как-нибудь получить без меня — нет, только лично сам, и с паспортом. А мне выезжать в Москву по заказу — зарез: каждый раз что-нибудь секретное на руках, а дом остаётся пустой, надо основательно прятать. По сплошной моей работе выезжаю в Москву не часто, и всегда тамошний день плотно нагружен. Но и откладывать же нельзя: наверняка что-нибудь очень важное. А пояснительного письма о посылке нет. Наконец поехал, добрался до Центрального телеграфа, получил какую-то крупную, но лёгкую коробку. Принёс домой, Аля распечатала: некий шарабан на деревянных колёсах, игрушка для детей — подарок от фрау Хееб. Милое добродушие… Нет, двум мирам друг друга не понять.

Пишу Хеебу, “по левой”, летом 1971: “Эти полтора года, как Вы вошли в свои права, я испытываю большое моральное облегчение, даже покой: знаю, что Вы твёрдо защищаете и оберегаете меня от неприятных случайностей. Благодарю Вас за неоценимую поддержку. Считаю Вашу деятельность безупречной и достойной восхищения”. Настойчиво прошу не ограничивать себя в оплате своего труда, “иначе Вы причините мне боль”. И беспокоюсь: “чтобы Вы не слишком измучились из-за огромности моих задач”. А тут начали в Европе ворчать, подозревать: что за странная личность этот Хееб, у него какие- то коммунистические связи, не обманывает ли он Солженицына, не от КГБ ли Хееб к нему приставлен? (что это? и старики Андреевы говорили…). Я в сентябре 1971 пишу ему и в легальном письме: “Готов публично в самых сильных выражениях заявить, что высочайше ставлю Вашу честность и Ваши отличные деловые качества и не мог бы желать себе адвоката лучше Вас”. В одном только не доверяю ему и настойчиво спрашиваю Бетту: хорошо ли он контору свою запирает? Да пусть моих главных рукописей не держит ни в конторе, ни дома, а только в банковских подвалах.

То в одном, то в другом адвокат помогает незаменимо — по вопросам, которые тогда казались жгучими. Припёрло ли меня публично оправдаться (против советской власти), что я западных гонораров не беру, они предназначаются для общественного использования на родине, а трачу только средства из Нобелевской премии, — Хееб заявляет. Защита. Нужно ли осудить возможные на Западе безответственные биографии мои (Файфер) или возможную публикацию моих частных писем (Решетовская), — Хееб делает это, и ведущие мировые газеты охотно предоставляют ему место. Или врут в газетах обо мне Советы, что у меня якобы три автомобиля, два дома, — Хееб солидно опровергает эту чушь. А иногда само существование адвоката начинает удерживать ЦК—ГБ от некоторых шагов: так, Жорес Медведев основательно предполагает, что в 1970 году провокационный их замысел опубликовать “Пир победителей” на Западе остановила боязнь контрдействий адвоката: стало бы во всяком случае ясно, что не я опубликовал пьесу.

Ну что ж, мои поощрения открывали доктору Хеебу все возможности действий. Он — и действовал. А важно ведя открытую переписку — никогда ничего не добавлял по левой через Бетту, то есть о его реальной деятельности; ни разу не сообщил, не спросил, не посоветовался ни о чём существенном, — так, наверно, или дел таких нет, или и так всё ясно? Его сдержанность как раз и производила самое внушающее, солидное впечатление: значит, уверенно, профессионально ведёт, всё знает.

Правда, Хееб не раз порывался приехать ко мне в Москву! — уж как я его отговаривал, то-то был бы ляп, игра для КГБ, под какими потолками мы бы с ним беседовали? ничего б мы тут не прояснили. (Позже я понял, что влекла его больше — слабость к путешествиям и к представительности.)

Что ж до слухов, что Хееб коммунист, то постепенно узналось: да, до 1956 был коммунист, но после венгерского подавления в виде протеста перешёл в социалисты. Вот те нба! Знал бы я это раньше — сильно бы задумался. А всё объяснялось просто: Бетта была человек скорее даже советского опыта, чем западного, потому нам с нею и было так понятно и легко. А ведя в Австрии жизнь университетского преподавателя, сама с адвокатским кругом почти не сталкивалась. А знакомые Бетты были — скорее и больше по коммунистической линии, по её происхождению, оттуда и рекомендация. Но мелочь такую о Хеебе она нам не сказала или важной не сочла. Выбор её оказался не весьма совершенным, да. Однако совсем не потому, что Хееб был бывший коммунист, его коммунизм во всей дальнейшей истории никакой вредной роли не сыграл. Да мы даже утешали себя, что прозревший коммунист — это уже человек с хорошим опытом, на советской мякине не попадётся!

Так как же достался “Август” “Бодли Хэду”? Уместно объяснить тут, хотя узнал я, дознался об этом только осенью 1974, больше полугода проживя в Цюрихе. Оказалось: весной 1970 Хееб предложил “Бодли Хэду” переговоры об их незаконной публикации “Ракового корпуса”. И, не состязаясь в достоинстве, сам же и поехал в Лондон. А издательство “Бодли Хэд” загородилось лордом Беттелом, что “все права” на “Раковый корпус” и на “Оленя” — у него. И Хееб повёл переговоры с Беттелом… Как раз к этому времени подоспело к Хеебу моё письмо из Советского Союза, что Личко никаких полномочий не имел, это мошенничество. И была же раньше моя газетная публикация, что ни за кем не признаю прав на “Корпус”. Хееб попал в большое затруднение. Формально он имел права объявить издание “Бодли Хэда” пиратским — но оно не только уже осуществилось, но и главный тираж схлынул, прочли, и перевод неплохой. А мне — уже два года прошло — никаких кар за “Корпус” не последовало. Да и по мирности характера никак не хотел Хееб затевать скандала. Но сверх того заверил захватчиков, что действия их были вполне честными и он как адвокат готов это юридически подтвердить. Переговоры ещё продлились до осени, а тут мне дали Нобелевскую премию, и вот-вот я должен был сам приехать на Запад (и разобраться?). Но, проявляя завидную авторитетность, Хееб за месяц до ожидаемого моего приезда подписал дополнение к их прежнему договору, где его признавали безусловным моим представителем, а он признавал действия Беттела и “Бодли Хэда” абсолютно законными (даже ещё благодарил их устно от моего имени) и утверждал за ними вечные права на два моих произведения — уже начиная запутывать и мои будущие издательские дела. При таких дружеских отношениях передал он “Бодли Хэду” и “Август”. (По понятиям западных издательств появление у “Бодли Хэда” теперь ещё и “Августа” — косвенно подтверждало, что и отдача им “Ракового корпуса” была авторизована…)

Тем временем Хееб, уже с мировой знаменитостью, о нём писали в больших газетах, фотографировали, сменил свою скромную конторку на попышней — и в январе 1972 к нему туда нагрянула изыскливая Ольга Карлайл и пробивной адвокат Курто, они уже издали разгадали нашего Хееба. Они приехали признать его, и даже тоже готовы переводить ему гонорары автора, если он предварительно утвердит их смету расходов и заработков (почти половину авторских гонораров, и это при бесплатном переводе Уитни) и оставит у них ещё финансовый резерв — на случай разных неустоек, чтобы расплачивался автор. Если же Хееб сметы не подпишет, то они его не признают, и не переведут ему ни доллара. Представленная смета была дутой, смехотворной. При любви семьи Карлайлов к русской литературе — литературный зять Генри Карлайл объявлял себя “агентом”, с 15% комиссионных, — за передачу плёнки романа в издательство? Затем Ольга брала за “участие в переводе „Круга””, за “соперевод и редактирование „Архипелага””, за “редакторское наблюдение”. Затем — поездки, даже в Нью-Йорк со своей коннектикутской дачи, какие-то стенографистки, телефон, телеграф, почта, такси, полёты в Европу, отели, ресторанные обеды. Перед таким напором и такой убедительной документальностью мой Хееб нашёл предлагаемую сделку ободрительной — и всё подписал. Не знаю, хоть прочёл он при этом их колониальный к автору договор с “Харпером” или даже не читал. Карлайл и Курто уехали в ликовании, и с этого-то момента Карлайлы так ласково переменились к Хеебу, признавая, что адвокат у нас, конечно, должен быть.

Так же задним числом утвердил он договор “Харпера”, которым тот продал мировые права на экранизацию “Круга”. Тот поспешный поверхностный фильм оказался крайне неудачным, а на долгие годы вперёд заклинил достойную экранизацию.

Одни сплошные кругом наживы, расчёты, — и вообразить нельзя, что всё это копошенье — вокруг огненной там, в СССР, мятели. Пока мы там бьёмся — а нам отсюда грызут спину.

А Хееб попал как кур в ощип. Он был и оставался маленьким локальным адвокатом, занятым до сих пор одними бытовыми делами, — и вдруг мировые литературные? Не попытался он, бедняга, властно исправить многолетний дурной ход с моими изданиями, но прежде искал, чтоб издатели хоть бы признали его (тем самым потекут и первые средства, на что ему оборачиваться). А при таком направлении лучший путь для него оказался, по сути, путь капитуляций: признавать законными совершённые до него беззакония. (А если не признавать — то опять же судиться?.. И на какие средства? Чтбо тут выдумаешь?) И — ни об одном таком шаге он не спросил меня и не посоветовался.


Осенью 1972 Ольга Карлайл заверяет Бетту (у них была прямая встреча, неприязненная), что английский перевод “Архипелага” (за 4 года!) “вчерне готов”. (На самом деле Уитни был уже два года как остановлен, а Карлайлы так и не домучили “обработки” 1-го тома.) Бетта встречно сообщает ей, что от меня есть распоряжение начать переводы на другие языки (но при этом не просит у неё русского текста). А за Карлайлами остаётся, как и было, лишь американское издание “Архипелага”, однако договор с “Харпером” от моего имени будет заключать Хееб.

Карлайл сразу и с негодованием отказалась от такого распределения ролей: тогда они перестанут сотрудничать с нами! Как? мировой контроль упущен? “Архипелаг” не будет принадлежать им всецело, как раньше “Круг”?! И какую дальше славу или выгоду сулит издание уитневского перевода у “Харпера”, под чужим контролем? Добыча была в руках и уплыла. А тут же и какой удар самолюбию! Выясняется постепенно нам, что Ольга уже нахвастала “Харперу”, что передаст им мировые права на “Архипелаг”, — и вот?.. В ту осень опять приезжали в Москву старики Андреевы, передавали резкое недовольство дочери, — да ещё ж от нас стояла угроза проверки качества английского перевода “Архипелага” (ожегшись на “Круге”), — а “Харпер”, напротив, налакомясь на “Круге”, требовал себе и по “Архипелагу” льготных, если не подавляющих, финансовых условий. (И всё ж это пишется на бумажках, “под потолками”, потом бумажки сжигать, а в окно выглядывать, нет ли топтунов, всегда такая сдавленность, и в ней надо принимать решения.) Для сохранения добрых отношений я и тут уступил Карлайлам все англоязычные страны, старики увезли такую уступку, — нет!!! Карлайлы были возмущены каким бы то ни было ограничением их мировых прав.

А если так — зачем им дальше вся эта история, не лучше ли действительно разорвать? (После того, как Хееб утвердил им предыдущие “расходы”, у них и за прошлое руки свободны.)

Нигде, как здесь, наглядно обнажается полная холодность О. Карлайл к русской литературной традиции, к которой она будто бы принадлежит и по рождению и по духу, о чём не раз декларировала. В апреле 1973, сидя под чёрными тучами, я по левой, с двухмесячным опозданием, получил поразившее меня февральское письмо О. Карлайл, бравирующее дерзостью. Она сообщает как о “необратимо решённом”, что они не могут выполнять роль “партнёров”: “при разделении ответственности” они “теряют возможность достичь качества мировой публикации, какое было получено в случае „Круга”” (когда бросили роман на разрыв и глумление над текстом). И ещё, оказывается, “риск оглашения нашей прошлой и настоящей деятельности становится неприемлемо высоким”, — для них? нет, собою они жертвуют, но “по отношению к вам и к другим замешанным в это дело друзьям”. Да почему же в качестве участников отдельного скрытного перевода, во всех внешних сношениях заслонённые моим адвокатом, они будут обнаружены и разглашены, — а сами бы, ведя мировую операцию и все отношения, не будут? Так и не смогли упрятать, что рвут они лишь оттого, что не получили мирового копирайта “Архипелага”. Итак, “с чувством грусти, но и гордости, что они содействовали мировому успеху моего творчества” (вывели меня в люди), они совершают “полный уход” от этого высокоценимого ими “Архипелага”, они более не могут участвовать в переводе (не осталось вещественных доказательств, чтоб они в нём и участвовали за 5 лет), сам же перевод “в форме первого наброска” и все на него права — за Томасом Уитни, к которому и следует обращаться. “Первый набросок” перевода — через 5 лет…

Эта тяжкая наша весна 1973. И ГБ послало предупреждение (через Синявскую-Розанову, она с ними интенсивно общалась, обговаривая скорый отъезд своей семьи во Францию), что если я добровольно не уеду из Союза — меня посадят и отправят умирать на Колыму. Нераздираемые нарастающие наши бремена, ощущение надвигаемых ударов ГБ. И — такое письмо! Как оскорбительно, стыдно читать его в нашем подпольи. Значит, вся пятилетняя надежда, что “Архипелаг” спасён, переводится и грянет, — рухнула. Чтбо за доводы на хилых ножках, мелочная обида, — и ещё привязывают нас юридическими петлями к переводу, не сдвинутому за 5 лет!

Если б мы знали, какой верный добрый Уитни и его истинное соотношение с Карлайлами в работе, — так мы б не так горевали, баба с возу — кобыле легче. Но вот нас юридически связывают с неоконченным переводом, ни страницы переведенного не дав, ни даже русского текста, — и ничего уже не обещая. То есть даже запрещают начать английский перевод заново.

Я ответил горячо. Не могу предположить, что, имея 5 лет дело с “Архипелагом”, они остались равнодушны к духу его. Он — не литературный товар, а звено русской истории. Однако ваше письмо пренебрегает именно этим духом. Издательства получат от книги небольшой доход, таковы будут мои условия, книги не должны продаваться по безумным западным ценам. И — снова я просил их передумать и остаться на переводе. (Да может старики пристыдят её.) А если нет, я вижу один путь (никто не возьмётся исправлять чужой сырой материал; не вижу, как спасать работу в хаотическом состоянии): оплатить весь перевод, сделанный по сей день, — и предать огню в присутствии доктора Хееба. Перевод по-английски мы начнём заново (все права на перевод — у Томаса Уитни…).

И уже не требовал от них русского текста, того моленного, первого, — а его тоже сжечь!

Горечь в горле стояла ужасная. Ощущение провала в излелеянном деле.

Это моё “левое” письмо долетело до Карлайл быстро — и тотчас же слала она мне гневный ответ: они действовали только из любви к России и при таком бескорыстии заподозрены в коммерческих интересах! да будь это прежние времена, она прибегла бы к защите её отца, чтоб он вызвал меня на дуэль за оскорбление чести дочери. (“Дуэль” — когда я из-под обстрела не вылезаю.) А между тем — она меня “сделала известным на Западе и помогла получить Нобелевскую премию”, вот как!.. Теперь она указывала и ещё одну причину разрыва: что я недоволен их переводом “Круга”. Но об этом она знала от родителей уже три года назад, а ссылалась, будто впервые узнаёт через Бетту (и опять — чтобы скрыть заядлую причину: утерю надежды на мировой копирайт).

Весьма дурным русским словом хотелось её назвать.

Успел я предупредить Хееба: ни в коем случае не ехать, как он собирался, за океан к Карлайлам, не надо кланяться. Он получил моё письмо вовремя и всё равно упрямо поехал в июне в Нью-Йорк, с женой (страсть путешествовать). Уронил мою позицию — и решительно ничего не продвинул. Нежно и пусто провёл время в гостях у Карлайлов. (Она теперь пишет в книге: он и не спрашивал у неё английского перевода “Архипелага”, — тогда и вовсе зачем ездил? А Хееб говорит: они отказались дать, перевод не готов. Так оно потом и оказалось: не готов.) Не сделал и попытки познакомиться с Уитни (или не свели их). И вернулся в Европу с пустыми руками.

А к концу лета — был схвачен “Архипелаг” гебистами, погибла Воронянская, — и я отчаянно дёрнул дальний взрывной шнур “Архипелага”. А взорваться было — только тому, чтбо расстарались мы в последнее время: немецкому да шведскому изданию. Главное же, англо-американское, решающее весь ход мирового общественного мнения, — вот, не оказалось готово. Только тут Карлайлы вернули Уитни перевод (который и содержался не у него, оказывается), и он кинулся работать. Только в октябре 1973 приехал Курто из Штатов, привёз Хеебу лишь 1-й том “Архипелага”, неготовый перевод Уитни, над которым ещё предстояло поработать вместе с экспертами. А перевод последующих томов Уитни ещё продолжал.

Вот так мы передали плёнку “Архипелага” в “чистые руки”, ещё и наследнице русской литературной семьи. Как саранча налетела и поела плод доверчивой дружбы старших поколений, и память замученных.

И вдруг, чего нельзя было ожидать, я оказался на Западе. Энергичная дама, очевидно, забеспокоилась. Она была безупречна за подписью Хееба и пока я сидел в восточной клетке — а что теперь? Она не стала бездейственно ждать, но кинулась навстречу ожидаемой опасности: поехала в Европу искать встречи со мной.

А я первые несколько недель после высылки ведь не сознавал всего отчётливо, да многого пока и не знал. Ещё семья в Москве. Ещё висит судьба архива — удастся ли вывезти его? Да может трёх дней в Цюрихе не прошло, как Хееб повлёк меня в английский консулат, давать показания о пиратстве Флегона. Ещё надо изрядно потолкаться на Западе, чтобы получить отвращение к судам. И я еду как в тумане. Дурную штуку сыграли со мной, втравивши неосмысленно в этот суд, — но и с другой же стороны: если не пресечь Флегона, значит признать, что у меня нет авторских прав на “Архипелаг”, даже когда я за границей?

И вот — на второй же день в Цюрихе — телеграмма из Вашингтона: теплейшие поздравления и молится за прибытие моей семьи; знает, что даже в изгнании я осуществлю свою миссию; посетит родителей в Женеве в марте и надеется увидеть меня, Ольга Карлайл.

Не помню, когда я эту телеграмму увидел в ворохе и дошла ли до моего сознания, но следом письмо из Женевы: я уже у родителей, очень хочу с вами встретиться, могу приехать в Цюрих на несколько часов; и везу вам приглашение на годовой съезд американского Пен-клуба; и очень беспокоимся о Наталье Ивановне (Еве); и — ото всего сердца обнимаю вас, и мой муж и мои родители передают вам самый дружеский привет. И от отца её письмо: очень-очень просит, чтоб я принял дочь.

И я — забыл недавнее жжение? весь разрыв, их вероломное уклонение, затяжку “Архипелага”, как они крылья нам подрезали? Да, всё забыл. Уже год прошёл — грозный, сожигающий год, не тем я был занят, я забыл свою обиду, утерял даже в памяти или не сознавал ясно, что они заморозили “Архипелаг” из-за мирового копирайта. Да, казалось мне: взорвись американский “Архипелаг” в январе 1974, в двух миллионах экземпляров, как позже было, — да дрогнули бы большевики меня и выслать. Но сейчас уж что, всё равно ощущение победителя — и что тут считаться? все мы — близкие тайные сотрудники, всё можно по-хорошему, и отчего бы им сейчас не двинуть перевод “Архипелага” быстро, всем вместе? И написал: приезжайте.

Приехала. С остро-нащупывающей улыбкой. А я — уже запросто. Всё прошло как прошло, я не корил её прошлогодним письмом. Я попросил, чтоб она передала мне их редактуру 2-го и 3-го тома, — она извивистым выражением растянула, что — нет. Не дадут. (Так мы никогда и не увидели той их редактуры.) Я спросил: достаточно ли оплачены их с мужем труды? (У Хееба ещё не успел узнать, а сам он мне ничего не докладывал.) Она в колебании потянула: “Да-а, даже чуть больше”. Ну хорошо, значит, в расчёте. (А она — выясняла, в разведке и был, очевидно, весь смысл её приезда: как я отношусь к её сделке с Хеебом, не начну ли трясти. Уже 5 недель, как я общался с Хеебом, и какой же западный человек может вообразить, что я у него не потребовал финансовых отчётов? А мы с ним — и ещё вперед 5 месяцев не заговорим, не разберёмся.) И — ничего больше в той встрече не было, пустой час за чайным столом, я был как в сером тумане, не домысливая. Но всю эту встречу она потом ядовито изукрасила для своей книги моими якобы пророческими вещаниями, командным голосом, — урок мне, и всем: что никогда не надо лишних встреч с сомнительными людьми, давать им повод лжесвидетельствовать. Как вообще не надо было встречаться с Ольгой Карлайл никогда. Если бы заботы о “Круге” я поручил первому встречному в Москве западному туристу — вероятно, результат был бы не намного хуже.

В последующие месяцы ни к какому допереводу “Архипелага” Карлайлы, разумеется, не присоединились.

А в октябре того года мы с Алей были в Женеве и встретились со стариками Андреевыми — впервые не под советским оком, не надо исписывать молча листы, можно говорить обо всём под потолками. А — не поговорилось что-то. Печальная старость в полунищете, малая пенсия от ООН, где Вадим Леонидович раньше служил. Положение В. Л. как советского гражданина отрывало его от эмиграции, ему тут не доверяли, одиночество. Какими всесильными они казались мне десять лет назад в комнатке Евы, когда зависело от них взять или не взять плёнку, вся моя судьба. Какими беспомощными и покинутыми — теперь. И сегодня говорить им о проделках их дочери, выяснять — только растравлять. Да Вадим-то Леонидович когда-то любовно готовился набирать “Архипелаг” сам по-русски, и шрифты покупал, и составлял словарик блатных выражений. И Андреевы в тот вечер тоже боялись притронуться к больной теме. Так мы просидели, не обмолвясь о главном, как между нами разладилось, и будто дочери у них никогда отроду не было. Щемливо было их жаль. Вослед наступил промозглый швейцарский ноябрь, послали мы им чек, памятуя прошлое и не слишком полагая, чтобы дочь с ними чем-нибудь поделилась из своего нью-йоркского мельтешения.


Вскоре затем, узнав-таки подробности от Хееба, я при встречах с новым руководителем “Харпера” Ноултоном (если б руководство не сменилось, то, после всего прежнего, я работать с этим издательством и не мог бы) выразил ему своё удивление Карлайлами и предложил издательству самому вытрясти из Курто тот “резерв”, который он задержал неизвестно по какой причине, а теперь, от простого лежания денег у него, требовал ещё половину их себе за заботу. Ноултон передал Карлайлам мои недовольства, они забеспокоились.

А блистательный биржевой Курто не только не стыдился, но несмущённо предлагал мне свою помощь по расчёту американских налогов за те годы, когда я был в Союзе, и требовал всего лишь гонорар и дорогу в Цюрих, потом только дорогу, потом ничего, всё бесплатно. Получалось почему-то, что я должен платить налоги и за то, что Карлайлы тратили, расчёта того я никогда так и не понял, а заплатил, чтоб отвязались. Мне оставалось относительно Карлайлов — только игнорирование.

Но когда в 1975 я ездил по Штатам — Карлайлы не выдержали и игнорирования, уж за прошлые годы кбак они, наверно, расхвастались нашей близостью — но, вот, и не встречаемся. А новый директор издательства уже знал о моём недовольстве ими, и это, очевидно, распространилось в их кругу. Теперь она писала, что требуют встречи и объяснений. Их письма достигали меня окольной передачей. Ну, только сейчас, в бурно-политическую поездку по Штатам, буду я с ними объясняться, снова и снова перемалывать эту мучительную историю? в ваших руках были все пути, вы распорядились, хватит. Не ответил им. И прошла ещё одна зима, в 1976 я снова уехал в Штаты. И сразу же в те дни Аля в Цюрихе получила письмо от Вадима Леонидовича на моё имя. Три года назад Ольга сверкнула обещанием послать своего бедного отца “на дуэль” за свою честь, теперь она и заставила его написать письмо, видимо тяжело ему давшееся, болезненно написанное, явно через силу. Он писал, что я проявляю несправедливость к его дочери, и в этом я неправ, и ему больно. (Вот и урок: мы тогда в Женеве пожалели, смолчали, а надо всегда всё начистоту выяснять.) Двух дней письмо у нас не пролежало — раздался телефонный звонок: В. Л. скончался, и вдова его просит почему-то немедленно вернуть письмо, чтоб оно как бы не существовало. Через два часа о том же позвонила и Ольга из Нью-Йорка. Аля отослала письмо назад.

Видимо, с 1975, если не раньше, О. К. и задумала, для оправданий и насыщения честолюбия, свою безрассудную книгу — и куда же делись недавние заботы о “замешанных в дело друзьях”? Открывая себя, О. К. и открывала: кто же связал меня с ней? Для ГБ не составляло труда рассчитать общих наших московских друзей: Ева, А. Угримов и Царевна. Накидывала им петлю на шею, хоть лети их головы!

Лети их головы, но мир должен знать, как тонкая, талантливая, благородная Ольга Карлайл отдала вместе с мужем 6 (шесть!) лет жизни Солженицыну, чтобы “сдвинуть гору” (напечатать роман, имея готовую плёнку), “превратилась в компьютер”, “годы сплошной работы”, до 18 часов в день, и “почти не вознаграждённые”, и на каждом шагу “масса риска” (где? в чём?), “мы перестали жить как люди”, на телефон клали подушку (?), “сяду в тюрьму, но никогда его не выдам” (какая тюрьма ей грозила на Западе?), да что там! — отдав Солженицыну и всю свою жизнь, ибо она на эти годы “отложила всю свою работу”, — теперь она уже, мол, не станет художницей, и “погибла карьера журналистки”, и “потеряла родину своих отцов” (сперва за свои статьи о диссидентах, теперь именно благодаря этой книге), — а Солженицын ответил неблагодарностью и более не разговаривает с ней. (Столь ловко написала, все поняли так, что она безумно “рисковала жизнью”, самолично вывозя “Архипелаг” из СССР, — и как же все сочувствовали её невозблагодарённым жертвам!)

Все близкие и друзья (и Уитни) отговаривали О. К. В 1977 приезжала на Запад Ева, отговаривала и Ева, напоминая о судьбе своей и других угрожаемых, — О. К. только фыркала: “ты имеешь свободу не возвращаться в Советский Союз!” Уже с осени 1977 потекла в американских газетах бурная реклама книги; повсюду Карлайл, захлёбываясь, трубила о книге, особенно — и верно — рассчитывая на успех среди неприязненной ко мне нью-йоркской образованщины — такими уничтожающими уколами, например, что я несочувственник их антивоенно-вьетнамского движения, или что я недоброжелатель западной прессы. (От этой образованщины она и впитывала заказ, как желательно изображать меня: авторитарным Командором, и именно так выписывала.) Ещё весной 1978 О. К. рвалась опять зачем-то со мной встречаться, даже приехать в Вермонт, ещё какие-то переговоры (или иметь лишнюю встречу для “живого описания”?). Я опять не ответил.

И наконец, вот, книга вышла. На самом верху, где надо бы писать автора, — моя фамилия, крупно, чтобы привлечь. И обещающий заголовок — “Солженицын и Секретный Круг”!* По срокам выхода книга Карлайл совпала с англо-американским изданием загубленного ею 3-го тома “Архипелага”, так что рецензенты, а многие из них ленивы и неразборчивы, объединяли эти книги на равной основе. (Пять лет провредив назреванию американского издания “Архипелага”, О. К. теперь посильно повредила ему ещё при выходе.) И суть рецензий открывалась уже не в узниках “Архипелага”, но в том, что чувствовала и как страдала эта тонкая женщина, которая сделала из незаметного русского автора коротких рассказов — мнимо-титаническую фигуру для Запада, потративши вместе с мужем 7 (уже) лет своей жизни, тяжёлой работы, для лучших переводов и устройства его книг, — и взамен испытала такую неблагодарность. Книга Карлайл имела, как говорится, “хорошую прессу” в Штатах, крупные американские издания поддержали и внедряли её версию. Рецензенты всё же призывали простить неуравновешенному, бешеному автору “Архипелага” его паранойю (так прямо и выражались — паранойю, это американская пресса допускает, это не оскорбление), — ведь вот Карлайл простила, и “книга её написана без горечи”.

Но с хорошо рассчитанным ядом, накопительным от страницы к странице. Нарастающе представлен я: честолюбивым, властолюбивым, взбалмошным, неоправданно часто и круто меняющим свои решения (в таких десято-зеркальных изломах сюда достигает наша тамошняя изломистая борьба: “мир интриг”, “русские шарады”). Настолько одержимым, необузданным, фанатичным, подозрительным, что и вполне на грани паранойи. “Страшный человек”, “он воспитан в той же системе ценностей, как и его враги”, “ловкий зэк выходит на поверхность”, “авторитарная фигура”, “для него человеческие связи — ничтожные помехи”, — вероятно, не всё это состроила она сама, но уже отпечатывается лик, который будет стандартно тиражировать западная пресса. О. К. присочиняет и вовсе не бывшие в Москве между нами встречи, а уж бывшие наполняет вольными сочинениями, благо не было свидетелей и никто никогда не проверит: дерёт из “Телёнка”, уже известного всему миру, и вкладывает мне в уста, будто всё это я ей рассказывал доверчиво уже тогда, раньше всех. А уж цюрихская встреча вовсе сведена к карикатуре, и так как надо ей скрыть, о чём мы говорили на самом деле, — она опять крадёт из “Телёнка” такое, чего я при встрече с ней ещё и не знал (сожжение одежды в Лефортове), или “жена упаковывает архивы” — бессмыслица: их, наоборот, надо было расчленить и тайно разослать, этого О. К. не смекнуть. А уж об истории “Архипелага” кривит, как ей выгодно. То якобы я “велел все дела по „Архипелагу” держать вне сферы Хееба” — невозможная бессмыслица, у Хееба отначала доверенность полная, на все дела. То будто О. К. предлагала передать все дела по “Архипелагу” Хеебу, а мы не брали, — ещё один бред. То будто “отредактированную [Карлайлами] версию не хотели видеть”, — напротив, Карлайл упрямо её не давала, и отказала Хеебу в Нью-Йорке.

А когда книга О. К. вышла — она к тому же перекрылась грохотом вокруг Гарвардской речи, для неё очень выгодным, — и Карлайл, как эксперт по России, кинулась тут же публично кусать и ту мою речь, что она произносилась и не для Запада вовсе, а для моих “националистических единомышленников” в России, каких-то “руситов”. И перепечатывала из газеты в газету, даже и в “Ле Монд дипломатик”, вбо куда. “Русские массы всегда были антисемитские”, писала внучка русского писателя, и почему-то “в случае войны могут признать Солженицына за нового Ленина”*.


Но доктор Хееб! — мне предстояло ещё узнавать и узнавать его.

Весной 1973 я ему писал: “Хочу надеяться, что моё письмо остановило вас от дальнейшего ненужного путешествия (в Нью-Йорк, к Карлайл), которое ослабило бы нашу позицию… Вы, как всегда, принимаете наиболее тактичные правильные решения, не устаю восхищаться Вами…” И выражаю надежду, уже не первое лето, что он всё же оставит себе возможность наступающим летом — отдохнуть. (Он и не предполагал лишаться её.) И перехожу на: “Дорогой Фри!”

Настолько не понимал я тогда ни уровня, ни энергии его деятельности. Хотя Никита Струве в “левой” переписке как-то намекнул мне — но ненастойчиво, как он всегда, — что “Юра” (юрист), как ему кажется, растерялся и не справляется. Затем даже и Бетта замечала, что Хееб вял в поиске новых издательств и переводчиков; что он “хороший адвокат, но не организатор”. Однако мы в Москве — продолжали считать Хееба орлом, любуясь его солидной фотографией.

А задачи, связанные со мной, были Хеебу, увы, не по силам, совсем и не в профиле его прежней практики.

Схватило ГБ “Архипелаг” в августе 1973 — в вихре катастрофы пишу (по левой) Хеебу: “Я понимаю, что ввожу Вас в круг несвойственных Вам обязанностей, но хочу просить Вас все дела с „Архипелагом” ближайшие полтора года вести самому, не назначать промежуточного посредника: от этого издания зависят судьбы сотен людей, а может быть и более значительные события, — и невозможно доверить чужим людям, втянутым в издательскую рутину и коммерцию. Держите всё дело в своих руках и не стесняйтесь в расходах по штатам… В наступившее тяжёлое время я очень рассчитываю на Вашу мудрость, твёрдость, достоинство и выдержку”. И очень сочувствую: “как я много нагружаю на Вас. Понимаю, что когда Вы брались защищать мои интересы — Вы не могли себе представить, чтобы столько функций и задач сгустились бы так во времени и настойчиво бы требовали Вашей энергии. Но исключительность ситуации позволяет мне просить Вас и надеяться, что Вы найдёте силы выдержать”... Предполагаю в нём “душевную заинтересованность в деле”. — “Все Ваши распоряжения и решения, о которых мне стало известно, я одобряю. А которых и не знаю — не сомневаюсь, что одобрил бы. Всегда благодарен судьбе и посреднику, помогшему мне заручиться именно Вашей помощью. И Вас не должны сдерживать финансовые соображения. Перед началом штормового периода — крепко обнимаю Вас! Всегда на Вас надеюсь!..”

И в конце декабря 1973 — грянул “Архипелаг” по-русски! И в цюрихскую контору Хееба со всего мира звонили, писали, стучали издательства и корреспонденты — а он как раз на эти рождественские две недели наметил уехать отдыхать в южную итальянскую Швейцарию. Так и поступил. Над моей головой в Союзе уже гремели грозы — он отдыхал и не спешил вернуться открывать “Архипелагу” мировую дорогу.

Потом он заседал в новой своей конторе под звоны телефонов, при ворохах нахлынувших писем ко мне. За огромным письменным столом он особенно подавлял внушительностью: эта крупность, эта трубка во рту, эти медленные величавые движения, — очевидно, необычайно сведущ, необычайно много знает. И — мы объяснялись по-немецки, не без усилий, и он часами передавал мне все эти милые, но пустопорожние поздравления и просьбы о встрече. Только не делал движения ничего сказать мне о моих делах: четыре года промолчал — и теперь продолжал молчать.

Я не знал западных обычаев: в какой мере и с какой минуты можно бы осведомиться об отчёте. Как-то раз спросил — Хееб оказался не готов отвечать. Да потом вопросы мои были самые поверхностные, я и после высылки ещё девять месяцев даже отдалённо не предполагал, чтбо тут без меня делалось. Я первые месяцы ещё мыслями не созрел, что при адвокате, действующем 5 лет, здесь, на Западе, мог быть непорядок. Настолько я не понимал его неприспособленности к моему делу, что ни разу не спросил: да умеет ли он хоть составить литературный договор? — и он, храня самодостоинство, ни разу мне в том не признался.

Так мирно, и по видимости очень успешно, прошло несколько месяцев; вдруг от цюрихских чехов случайно я узнаю, что существует в Цюрихе некий литературный агент Пауль Фриц, который и заключает от моего имени все договоры. Я — не поверил, мне это клеветой показалось: как же бы доктор Фриц Хееб, тут, рядом, стал бы такое от меня скрывать? Я ещё несколько месяцев стеснялся задать ему даже такой и вопрос. Лишь поздней осенью (а Хееб то и дело уезжал отдыхать в южную Швейцарию) опять возник какой-то срочный вопрос и спросить некого, — и нашли мне этого другого Фрица — да из того же самого агентства Линдер, которое уже пустило прахом мой “Круг” в 1968! Он охотно явился и объяснил: Хееб нанял его в мае (уже когда я тут рядом был — и не сказал ни слова!), но твёрдо запретил ему обращаться непосредственно ко мне. Да почему же? — а никак не от нечестности Хееб это так вёл, а — для нетревожимого самодостоинства. (Откупиться от этого Фрица — весьма больших денег потом ещё стоило, чтоб освободил он мои руки по договорам, которые заключал он.)

Лишь осенью 1974 я придумал приглашать моих главных издателей для знакомства. Стали они приезжать, мы заседали в кабинете Хееба, возвышенно-монументального в своём кресле, а мы с издателями, дотоле мне неведомыми, и под перевод В. С. Банкула, знающего все языки, — полукружком на стульях. Я — изумлялся слышимому, а издатели изумлялись, что я до сих пор ничего этого не знал.

И по продрогу тяжелощёкого, прямоугольного лица доктора Хееба — выказывалось, что и он — впервые осознавал всё совершённое лишь теперь. Только тут стала открываться мне картина развала, запутанности всех моих издательских дел и полной связанности рук: ещё не начав движений в этом свободном мире — я был всем обязан, связан, перевязан, — и неизвестно как из этого всего выпутываться. Всюду какие-то дыры и дыры, куда утёк ещё не отвердевший бетон.

Да главное — не было у меня ни времени, ни настроения этим заниматься: я — разгадывал Ленина в Цюрихе.

И я всё время сравнивал людей здесь, на Западе, и людей там, у нас, — и испытывал к западному миру печальное недоумение. Так что ж это? Люди на Западе хуже, что ли, чем у нас? Да нет. Но когда с человеческой природы спрошен всего лишь юридический уровень — спущена планка от уровня благородства и чести, даже понятия те почти развеялись ныне, — тогда сколько открывается лазеек для хитрости и недобросовести. Что вынуждает из нас закон — того слишком мало для человечности, — закон повыше должен быть и в нашем сердце. К здешнему воздуху холодного юридизма — я решительно не мог привыкнуть.

По горячности мне тою осенью хотелось выступить и публично: что вся система западного книгоиздательства и книготорговли совсем не способствует расцвету духовной культуры. В прежние века писатели писали для малого кружка высоких ценителей — но те направляли художественный вкус, и создавалась высокая литература. А сегодня издатель смотрит, как угодить успешной массовой торговле — так чаще самому непотребному вкусу; книгоиздатели делают подарки книготорговцам, чтоб их ублажить; в свою очередь авторы зависят от милости книгоиздательств; торговля диктует направление литературе. Что в таких условиях великая литература появиться не может, не ждите, она кончилась — несмотря на неограниченные “свободы”. Свобода — ещё не независимость, ещё — не духовная высота.

Но я удержался: не все ж издатели таковы.

Столкновение двух непониманий очень резко проявилось в истории с гонорарами “Архипелага”: когда я из Союза командовал Хеебу отдавать “Архипелаг” бесплатно или за минимальный гонорар*. Уже того я не понимал, что, по западным понятиям, я этим унижал свою книгу перед читателями: если её дёшево продают — значит, она плохо сбывается, вот и пошла по дешёвке. И уж на что Хееб ничего в издательском деле не понимал, а тут понял, что совсем без гонорара нельзя, даже стыдно. Он разумно возражал мне, что слишком удешевлять нельзя, будет плохая бумага, тесный шрифт. И вместо обычных для автора с известностью 15%, которые все давали, в тот миг дали бы и больше, Хееб стал ставить условием (в заслугу ему запишем) 5%. И — всё. Книги отчасти подешевели, да, но и не слишком заметно. Я приехал — спохватился: ведь все доходы от “Архипелага” я назначил в Русский Общественный Фонд, и в первую очередь для помощи зэкам, а деньги уплывают? Стал я теперь к издателям взывать, вдохновлять: я взял с вас 5% вместо 15, так имейте же совесть, проникнитесь духом этой книги — теперь 5% пожертвуйте сами от себя, в Фонд помощи заключённым. Некоторые и жертвовали (там из-за духа ли книги, или чтоб не утратить моих следующих книг), но почти плакали от трудности: уж лучше б сразу я взял с них 15%, они бы их списали со своих налогов, и всё, — а жертва в иностранный Фонд не списывается с налогов, и теперь её надо отдирать от основного капитала издательства. А я ведь этого ничего не понимал, когда затевал!.. Директор швейцарского издательства “Шерц” — тот самый высокорослый, героически защищавший меня на цюрихском вокзале от раздава толпой, — он, по бернскому соседству захвативший от Хееба договор сразу на все три тома “Архипелага” вперёд, теперь ни от чего не зависел, и бессовестно доказывал мне в глаза, что именно из-за миллионных тиражей он несёт дополнительные неожиданные расходы (де, пришлось арендовать чужие типографии) — и поэтому ничего не может пожертвовать в Фонд.

И ещё первые тома “Архипелага” везде продались сколько-то дешевле, а со второго цены полезли вверх — мол, инфляция, бумага дорожает, — стал и я назначать для Фонда нормальный авторский процент. А уж третий том — Запад мало и читал, устал от русских ужасов. Ото всего моего размаху только то и вышло, что Русский Общественный Фонд потерял несколько миллионов долларов. Я, по глупости, думая, что сделаю книгу доступнее широкому читателю на Западе, наказал своих соотечественников в пользу западных издательств, вот и всё.

Ну разве мог я такое вообразить, живя в Советском Союзе? Ну разве можно этот мир сухой представить — нам там, придавленным: жертва — не списывается с налога, и потому невыгодна! Мы, не привыкшие соразмерять жертву с какой-то выгодой, — разве могли этот мир освоить? разве могли принять его в душу?

В СССР, неизносном, мозжащем, все шаги мои были — череда побед. На раздольном свободном Западе все шаги мои (или даже бездействия) оказывались чередой поражений. Не ошибок — я здесь не делал? (На родине — несли меня крылья общественной поддержки, были они первое время и за рубежом, но настоятельнее их вдвигалось ко мне лужистое равнодушие дельцов.)


Однако среди тех издательских знакомств осенью 1974 года я не мог сразу не выделить умных душевных издателей французского, католического по своим истокам, издательства “Сёй” (что значит “Порог”) — благородного старого Поля Фламана и молодого талантливого Клода Дюрана, которых вскоре привёз в Цюрих Никита Струве. Почтенный Фламан — интеллектуал с давней усвоенностью и разработанностью культуры, как это бывает особенно у французов, большой знаток издательского дела. Дюран — неутомимый, живо-сообразительный, даже математичный, остромыслый, а к тому же и сам писатель. Ещё в ту первую ознакомительную встречу у меня с ними возникла большая откровенность, они видели мою растерянность, ещё больше её видел (и знал от Али) Никита Струве — и он предложил “Сёю” взять в свои руки ведение моих дел. Фламан и Дюран приехали в Цюрих вторично и согласились взять на своё издательство международную защиту моих авторских прав, всю договорно-распределительную работу с издательствами всего мира. Я предложил Хеебу тут же и передать Дюрану копии всех заключённых (да не им, а агентством Линдера) контрактов. Хееб сперва заявил, что невозможно, это очень длительная работа; потом за четверть часа оскорблённо выложил их все. Только с этого момента, с декабря 1974, мои добрые ангелы Фламан и Дюран постепенно, год от году, разобрали и уладили мои многолетне запутанные издательские дела.

Что Хееб не охватывал моих дел, не успевал почти ни с чем — ладно. Но зачем скрывал, никогда не признался, носил такой солидный вид и передо мной? Очевидно, адвокатское правило: не показывать своей слабости перед клиентом. (А по-русски: насколько сердечней было б, если б он сразу и признался.) Впрочем, в этих ноябрьских собеседованиях с издателями поняв, чтбо ж он натворил, Хееб под Новый, 1975 год с дрожью голоса сделал мне заявление, что он видит: он более мне не нужен, неугоден, и подаёт в отставку. И мне стало его жалко: навалили мы на него проблем и дел не по его опыту и кругозору — а непорядочности он никогда нигде не проявил, разве вот с утайкой Линдера. И, жалеючи, я просил его остаться.

И он пробыл моим адвокатом ещё и весь 1975 год. И за эти два швейцарских года Хееб — опять безумышленно, но по самоуверенности и по незнанию собственных швейцарских законов — нанёс мне ещё самый большой вред изо всех предыдущих. Но об этом — когда настигнет, впереди.