Солженицын Александр Исаевич. Биография Солженицына. Произведения

Биография Солженицына

Архипелаг ГУЛАГАрхипелаг ГУЛАГ. Том 1 (Часть 1)Архипелаг ГУЛАГ. Том 1 (Часть 2)Архипелаг ГУЛАГ. Том 2 (Часть 3)Архипелаг ГУЛАГ. Том 2 (Часть 4)Архипелаг ГУЛАГ. Том 3 (Часть 5)Архипелаг ГУЛАГ. Том 3 (Часть 6)Архипелаг ГУЛАГ. Том 3 (Часть 7)

Угодило зернышко промеж двух жерновов

Раковый корпус

Двести лет вместе

Красное колесо

Россия в обвале

Другие произведения



Архипелаг ГУЛАГ. Том 3 (Часть 6)

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ССЫЛКА


Глава 1

Ссылка первых лет свободы

     Наверно, придумало человечество ссылку раньше, чем тюрьму. Изгнание из племени ведь уже было ссылкой. Соображено было рано, как трудно человеку существовать оторванному от привычного окруже-ния и места. Все не то, все не так и не ладится, все временное, не настоящее, даже если зелено вокруг, а не вечная мерзлота.
     И в Российской империи со ссылкой тоже не запозднились: она законно утверждена при Алексее Ми-хайловиче Соборным Уложением 1684 года. Но и ранее того, в конце ХVI века ссылали безо всякого Со-бора: опальных каргопольцев; затем угличан, свидетелей убийства царевича Дмитрия. Просторы разрешали - Сибирь уже была наша. Так набралось к 1645 году полторы тысячи ссыльных. А Петр ссы-лал многими сотнями. Мы уже говорили, что Елизавета заменяла смертную казнь вечной ссылкой в Си-бирь. Но тут сделали подмену, и под ссылкою стали понимать не только вольное поселение, а и - каторгу, принудительные работы, это уже не ссылка. Александровский устав о ссыльных 1822 года эту подмену закрепил. Поэтому, очевидно, в цифрах ссылки ХIХ надо считать включенной и каторгу. В начале ХIХ века ссылалось, что ни год, от 2 до 6 тысяч человек. С 1820 года стали ссылать еще и бродяг (по-нашему тунеядцев), и так уже вытягивали в иной год до 10 тысяч. В 1863-м излюбили и приспособили к ссылке отчужденный от материка пустынный остров Сахалин, возможности еще расширились. Всего за ХIХ век было сослано полмиллиона, в конце века числилось ссыльных единовременно 300 тысяч. <Все эти дан-ные взяты из тома ХVI ("Западная Сибирь") известной книги "Россия" Семенова-Тян-Шанского. Не толь-ко сам знаменитый географ, но и его братья были настойчивыми самоотверженными либеральными деятелями, они много способствовали прояснению идеи свободы в нашей стране. В революцию вся се-мья их разгромлена, один брат расстрелян в их уютном имении на р. Ранове, само оно сожжено, выруб-лен большой сад, аллеи лип и тополей.>
     К концу века все более многообразилось и разветвлялось ссыльное установление. Появлялись и более легкие виды: "высылка за две губернии", даже "высылка заграницу" <П. Ф. Якубович "В мире отвержен-ных".> (это не считалось такой безжалостной карой, как после Октября). Внедрялась и административ-ная ссылка, удобно дополняющая ссылку судебную. Однако: ссыльные сроки выражались ясными точными цифрами, и даже пожизненная ссылка не была подлинно пожизненной. Чехов пишет в "Саха-лине", что после 10 отбытых лет ссылки (а если "вел себя совершенно одобрительно" - критерий неопре-деленный, но применяли его по свидетельству Чехова широко, - то и после шести) наказанный переводился в крестьянское состояние и мог возвратиться куда угодно, кроме своего родного места.
     Подразумеваемой, всем тогда естественной, а нам теперь удивительной особенностью ссылки по-следнего царского столетия была ее индивидуальность: по суду ли, административно ли, но ссылку оп-ределяли отдельно каждому, никогда - по групповой принадлежности.
     От десятилетия к десятилетию менялись условия ссылки, степень тяжести ее - и разные поколения ссыльных оставили нам разные свидетельства. Тяжелы были этапы в пересыльных партиях, однако и от П. Ф. Якубовича и от Льва Толстого мы узнаем, что политических этапировали весьма сносно. Ф. Кон добавляет, что при политических этапная конвойная команда даже и с уголовниками хорошо обращалась, отчего уголовники очень ценили политических. Многие десятилетия сибирское население встречало ссыльных враждебно: им выделялись худшие участки земли, им доставалась худшая и плохооплачивае-мая работа, за них крестьяне не выдавали дочерей. Непристрастные, худо одеты, клеймленые и голод-ные, они собирались в шайки, грабили - и тем пуще ожесточали жителей. Однако это все не относилось к политическим, чья струя заметна стала с 70-х годов. Тот же Ф. Кон пишет, что якуты встречали полити-ческих приязненно, с надеждой, как своих врачей, учителей и законосоветчиков в защите от власти. У политических в ссылке были во всяком случае такие условия, что выдвинулось из них много ученых (чья наука только и пошла со ссылки) - краеведов, этнографов, языковедов <Тан-Богораз, В. И. Иохельсон, Л. Я. Штернберг.>, естественников, а также публицистов и беллетристов. Чехов на Сахалине не видел по-литических и не описал их нам <По юридической своей простоте, а верней в духе своего времени, Чехов не запасся для Сахалина никакой командировкой, никакой служебной бумагой. Тем не менее он был до-пущен к придуманной им переписи ссыльно-каторжных и даже к тюремным документам! (Примерьте это к нам! Поезжайте проверить гнездо лагерей без направления от НКВД!). Только с политическими встре-титься ему не дали.>о например Ф. Кон, сосланный в Иркутск, стал работать в редакции прогрессивной газеты "Восточное обозрение", где сотрудничали народники, народовольцы и марксисты (Красин). Это был не рядовой сибирский город, а столица генерал-губернаторства, куда по Уставу о ссыльных не над-лежало вовсе допускать политических - они же служили там в банках, коммерческих предприятиях, пре-подавали, перетирались на журфиксах с местной инетллигенцией. А в омском "Степном крае" ссыльный Омск снабжал своей газетой. Еще стал через ссыльных радикальным городом и Красноярск. А в Мину-синске вокруг мартьяновского музея собралась столь уважаемая и не знающая административных помех группа ссыльных деятелей, что не только беспрепятственно создавала всероссийскую сеть перехоронок-приютов для беглецов (впрочем, о легкости тогдашних побегов мы уже писали), но даже направляла дея-тельность официального минусинского "виттевского" комитета. <Феликс Кон - "За пятьдесят лет". - том 2. На поселении.>если о сахалинском режиме для уголовных Чехов восклицает, что он сведен "самым пошлым образом к крепостному праву" - этого не скажешь о русской ссылке для политических с давнего времени и до последнего. К началу ХХ века административная ссылка для политических стала в России уже не наказанием, а формальным, пустым, "обветшалым приемом, доказавшим свою негодность" (Гуч-ков), Столыпин с 1906 г. принимал меры к полному упразднению ее.
     А что такое была ссылка Радищева? В поселке Усть-Илимский Остров он купил двухэтажный дере-вянный дом (кстати - за 10 рублей) и жил со своими младшими детьми и свояченицей, заменившей жену. Работать никто и не думал его заставлять, он вел жизнь по своему усмотрению и имел свободу пере-движения по всему Илимскому округу. Что была ссылка Пушкина в Михайловское - теперь уже многие представляют, побывав там экскурсантами. Подобной тому была ссылка и многих других писателей и деятелей: Тургенева - в Спасское-Лутовиново, Аксакова - в Варварино (по его выбору). С Трубецким еще в камере нерчинской каторги жила жена (родился сын), когда ж через несколько лет он был переведен в иркутскую ссылку, там у них был огромный особняк, свой выезд, лакеи, французские гувернеры для де-тей (юридическая тогдашняя мысль еще не созрела до понятий "враг народа" и "конфискация всего иму-щества"). А сосланный в Новгород Герцен по своему губернскому положению принимал рапорты полицмейстера.
     Такая мягкость ссылки простиралась не только на именитых и знаменитых людей. Ее испытали и в ХХ веке многие революционеры и фрондеры, особенно - большевики, их не опасались. Сталин, уже имея за спиной 4 побега, был на 5-й раз сослан... в саму Вологду. Вадим Подбельский за резкие антиправи-тельственные статьи был сослан... из Тамбова в Саратов! Какая жестокость! Уже разумеется, никто не гнал его там на подневольную работу. <Этот революционер, чьим именем перезваны Почтовые улицы многих русских городов, настолько, видимо, не имел навыков труда, что на первом же субботнике полу-чил мозоль и от мозоли... умер.>
     Но даже и такая ссылка, по нашим теперь представлениям льготная, ссылка без угрозы голодной смер-ти, воспринималась ссылаемым подчас тяжело. Многие революционеры вспоминают, как болезнен при-шелся им перевод из тюрьмы с ее обеспеченным хлебом, теплом, кровом и досугом для университетов и партийных перебранок - в ссылку, где приходится и одному среди чужих измысливаться о хлебе и крове. А когда изыскивать их не надо, то, объясняют они (Ф. Кон), еще хуже: "ужасы безделья... Самое страш-ное то, что люди обречены на бездействие" - и вот некоторые уходят в науки, кто - в наживу, в коммер-цию, а кто - спивается от отчаяния.
     Но - отчего безделье? Ведь местные жители не жалуются на него, они едва управляются спину разо-гнуть к вечеру. Так точней сказать - от перемены почвы, от сбива привычного образа жизни, от обрыва корней, от потери живых связей.
     Всего два года ссылки понадобилось журналисту Николаю Надеждину, чтобы потерять вкус свободо-любия и переделаться в честного слугу престола. Буйный разгульный Меньшиков, сосланный в 1727 го-ду в Березов, построил там церковь, толковал с местными жителями о суете мира, отпустил бороду, ходил в простом халате и в два года умер. Казалось бы - чем изнурительна, чем уж так невыносима была Радищеву его вольготная ссылка? - но когда потом в России стала угрожать ему повторная ссылка, он из страха перед нею покончил с собой. А Пушкин из села Михайловского, из этого рая земного, где б, ка-жется, довел только Бог жить и жить, в октябре 1824 года писал Жуковскому: "Спаси меня (т. е. от ссыл-ки. - А. С.) хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем!" И это не фраза была, потому что и губернатору писал он, прося о замене ссылки на крепость.
     Нам, узнавшим, что такое Соловки, это вдиво теперь: в каком порыве, в каком отчаянии и неведении мог травимый поэт швырять Михайловское и просить Соловецкие острова?..
     Вот это и есть та мрачная сила ссылки - чистого перемещения и водворения со связанными ногами, о которой догадались еще древние властители, которую изведал еще Овидий.
     Пустота. Потерянность. Жизнь, нисколько не похожая на жизнь...

***

     В перечне орудий угнетения, которые должна была навсегда размести светлая революция, на каком-нибудь четвертом месте числилась, конечно и ссылка.
     Но едва лишь первые шаги ступила революция своими кривеющими ножками, еще не возмужав, она поняла: нельзя без ссылки! Может быть, год какой не было в России ссылки, ну до трех. И тут же вскоре начались, как это теперь называется, депортации - вывоз нежелательных. Вот подлинные слова народно-го героя, потом и маршала, о 1921 годе в Тамбовской губернии: "Было решено организовать широкую высылку бандитских (читай - "партизанских" - А. С.) семей. Были организованы обширные концлагеря, куда предварительно эти семьи заключались" (разрядка моя. - А. С.) <Тухачевский - "Борьба с контррево-люционным восстанием" - Журнал "Война и революция", 1926 г., N 7/8, стр. 10.>
     Только удобство расстреливать на месте, вместо того, чтобы куда-то везти, и в дороге охранять и кор-мить, и потом расселять и опять охранять - только это одно удобство задержало введение регулярной ссылки до конца военного коммунизма. Но уже 16 октября 1922 г. при НКВД была создана постоянная Комиссия по Высылке "социально-опасных лиц, деятелей антисоветских партий" т.е. всех, кроме боль-шевистской, и расходный срок был - 3 года. <СУ РСФСР, 1922, N 65, стр. 844.> Таким образом уже в самые ранние 20-е годы институция ссылки действовала привычно и размерно.
     Правда, уголовная ссылка не возобновлялась: ведь были уже изобретены исправ-труд лагеря, они и поглотили. Но зато политическая ссылка стала удобнее, чем когда-либо: в отсутствии оппозиционных газет высылка становилась безгласной, а для тех, кто рядом, кто близко знал ссылаемых, после расстре-лов военного коммунизма трехлетняя незлобная непоспешная ссылка казалась лирической воспитатель-ной мерой.
     Однако, из этой вкрадчивой санитарной ссылки не возвращались в родные места, если же успевали вернуться, то вскоре их брали вновь. Затянутые начинали свои круги по Архипелагу, и последняя обло-манная дуга спускалась непременно в яму.
     По благодушию людскому нескоро прояснился замысел власти: просто еще не окрепла власть, чтобы всех неугодных сразу искоренить. И вот обреченных вырывали пока не из жизни, а из памяти людской.
     Тем легче восстанавливалась ссылка, что не залегли еще, не запали дороги прежних этапов, и сами места сибирские, архангельские и вологодские не изменились ничуть, не удивлялись нисколько. (Впро-чем, государственная мысль на том не замрет, чей-то палец еще полазит по карте шестой части суши, и обширный Казахстан, едва примкнув к Союзу Республик, хорошо приляжет к ссылке своими просторами, да и в самой Сибири сколько мест откроется поглуше).
     Но осталась в ссыльной традиции и кое-какая помеха, именно: иждивенческое настроение ссыльных, что государство обязано их кормить. Царское правительство не смело заставлять ссыльных увеличивать национальный продукт. И профессиональные революционеры считали для себя унизительным - работать. В Якутии имел право ссыльно-поселенец на 15 десятин земли (в 65 раз больше, чем колхозник теперь). Не то чтоб революционеры бросались эту землю обрабатывать, но очень держались за землю якуты и платили революционерам "отступного", арендную плату, расплачивались продуктами, лошадьми. Так, приехав с голыми руками, революционер сразу оказывался кредитором якутов. <Ф. Кон - Там же.:> И еще кроме того платило царское государство своему политическому врагу в ссылке: 12 рублей в месяц кор-межных и 22 рубля в год одежных. Лепешинский пишет, <Лепешинский - "На переломе".> что и Ленин в шушенской ссылке получал (не отказывался) 12 рублей в месяц, а сам Лепешинский - 16 рублей, ибо был не просто ссыльный, но ссыльный чиновник. Ф. Кон уверяет нас теперь, что этих денег было крайне ма-ло. Однако известно, что сибирские цены были в 2-3 раза ниже российских, и потому казенное содержа-ние ссыльного было даже избыточным. Например, В. И. Ленину оно дало возможность все три года безбедно заниматься теорией революции, не беспокоясь об источнике сущестования. Мартов же пишет, что он за 5 рублей в месяц получал от хозяина квартиру с полным столом, а остальные деньги тратил на книги и откладывал на побег. Анархист А. П. Улановский говорит, что только в ссылке (в Туруханском крае, где он был вместе со Сталиным) у него впервые в жизни появились свободные деньги, он высылал их вольной девице, с которой познакомился где-то по дороге, и впервые мог купить и попробовать, что такое какао. У них там оленье мясо и стерлядь были нипочем, хороший крепкий дом стоил 12 рублей (месячное содержание!). Никто из политических не знал недостачи, денежное содержание получали все административно-ссыльные. И одеты были все хорошо (они и приезжали такими).
     Правда, пожизненные ссыльно-поселенцы, по нашему сказать "бытовики", денежного содержания не получали, но безвозмездно шли им от казны шубы, вся одежда и обувь. На Сахалине же, установил Че-хов, все поселенцы два-три года, а женщины и весь срок, получали бесплатное казенное содержание на-турою, в том числе мяса на день 40 золотников (значит, 200 г), а хлеба печеного - 3 фунта (т. е. "кило двести", как стахановцы наших воркутских шахт за 150% нормы. Правда, считает Чехов, что хлеб этот - недопечен и из дурной муки - ну да ведь и в лагерях же не лучше!) Ежегодно выдавалось им по полушуб-ку, армяку и по несколько пар обуви. Еще такой был прием: платила ссыльным царская казна умышлен-но-высокие цены за их изделия, чтобы поддержать их продукцию. (Чехов пришел к убеждению, что не Сахалин, колония, выгоден для России, но Россия кормит эту колонию.)
     Ну, разумеется, на таких нездоровых условиях не могла основаться наша советская политическая ссылка. В 1928 г. 2-й Всероссийский Съезд административных работников признал существующую сис-тему высылки неудовлетворительной и ходатайствовал об "организации ссылки в форме колоний в отда-ленных изолированных местностях, а также о введении системы неопределенных приговоров" (т. е. бессрочных). <ЦГАОР, ф. 4042, оп. 38, д. 8, л. 34-35.> С 1929 г. стали разрабатывать ссылку в сочетании с принудительными работами. <ЦГАОР, ф. 393, оп. 84, д. 4, л. 97.>
     "Кто не работает - тот не ест", вот принцип социализма. И только на этом социалистическом принци-пе могла строиться советская ссылка. Но именно социалисты привыкли в ссылке получать питание бес-платно! Не сразу посмев сломить эту традицию, стала и советская казна платить своим политическим ссыльным - только, конечно, не всем, уж конечно не каэрам, а - политам, среди них тоже делая ступен-чатые различия: например, в Чимкенте в 1927-м году эсерам и эсдекам по 6 рублей в месяц, а троцки-стам - по 30 (все-таки - свои, большевики). Только рубли эти были уже не царские, за самую маленькую комнатушку надо было платить в месяц 10 рублей, а на 20 копеек в день пропитаться очень скудно. Дальше - тверже. К 1933-му году "политам" платили пособие 6 р. 25 к. в месяц. А в том году, сам помню отлично, килограмм ржаного сырого "коммерческого" хлеба (сверх карточного) стоил 3 рубля. Итак, не оставалось социалистам учить языки и писать теоретические труды, оставалось социалистам горбить. С того же, кто шел на работу, ГПУ тотчас снимало и последнее ничтожное пособие.
     Однако и при желании работать - сам тот заработок получить ссыльным было нелегко! Ведь конец 20-х годов известен у нас большой безработицей, получение работы было привилегией людей с незапятнан-ной анкетой и членов профсоюза, а ссыльные не могли конкурировать, выставляя свое образование и опыт. Над ссыльными еще тяготела и комендатура, без согласиия которой ни одно учреждение и не по-смело бы ссыльного принять. (Да даже и бывший ссыльный имел слабую надежду на хорошую работу: мешало тавро в паспорте.)
     В 1934 году, в Казани, вспоминает П. С-ва, группа отчаявшихся образованных ссыльных нанялась мостить мостовые. В комендатуре их корили: зачем эта демонстрация? Но не помогли найти другую ра-боту, и Григорий Б. отмерил оперу: "А вы какого-нибудь процессика не готовите? А то б мы нанялись платными свидетелями!"
     Приходилось крошечки со стола да сметать в рот.
     Вот как упала русская политическая ссылка! Не оставалось времени спорить и протесты писать про-тив "Сrеdо". И горя такого не знали: как им справиться с бессмысленным бездельем?.. Забота стала - как с голоду не помереть. И не опуститься стать стукачом.
     В первые советские годы в стране, освобожденной наконец от векового рабства, гордость и независи-мость политической ссылки опала как проколотый шар надувной. Оказалось, что мнимой была та сила, которой побаивалось прежняя власть в политических ссыльных. Что создавало и поддерживало эту силу лишь общественное мнение страны. Но едва общественное мнение заменено было мнением организован-ным - и низверглись ссыльные с их протестами и правами под произвол тупых зачуханных гепеушников и бессердечных тайных инструкций (к первым таким инструкциям успел приложить руку и ум министр внутренних дел Дзержинский). Хриплый выкрик один, хоть словечко о себе туда, на волю крикнуть, ста-ло теперь невозможно. Если сосланный рабочий посылал письмо на прежний свой завод, то рабочий, ог-ласившиий его там (Ленинград, Василий Кириллович Егошин), тут же ссылался сам. Не только денежное пособие, средства к жизни, но и всякие вообще права потеряли ссыльные: их дальнейшее задержание, арест, этапирование были еще доступнее для ГПУ, чем пока эти люди считались вольными - теперь уже не стесняемы ничем, как бы над гуттаперчивыми куклами, а не людьми. <Те западные социалисты, ко-торые только в 1967 году ощутили "постыдным быть социалистами вместе с Советским Союзом", могли бы, пожалуй, придти к этому убеждению лет и на 40-45 пораньше. Ведь русские коммунисты уже тогда под корень уничтожали русских социалистов, но: за чужой щекою зуб не болит.> Ничего не стоило и так их сотрясти, как было в Чимкенте: объявили внезапно о ликвидации здешней ссылки в одни сутки. За сутки надо было: сдать служебные дела, разорить свое жилище, освободиться от утвари, собраться - и ехать указанным маршрутом. Не на много мягче арестантского этапа! Не на много увереннее ссыльное завтра!
     Но не только безмолвность общества и давление ГПУ - а что были сами эти ссыльные? эти мнимые члены партий без партий? Мы не имеем в виду кадетов - кадетов уже не было в живых, всех кадетов из-вели, - но что значило к 1927-му или к 1930-му году считаться эсером или меньшевиком? Нигде в стране никакой группы действующих лиц, соответственных этому названию, не было. Давно, с самой револю-ции, за десять громокипящих лет, не пересматривались их программы, и даже если б эти партии внезап-но воскресли - неизвестно было, как им понимать события и что предлагать? Вся печать давно поминала их в только прошлом времени - и уцелевшие члены партии жили в семьях, работали по специальности, и думать забывали о своих партиях. Но - нестираемы скрижальные списки ГПУ. И по внезапному ночному сигналу этих рассеянных кроликов выдергивали и через тюрьмы этапировали - например, в Бухару.
     Так приехал И. В. Столяров в 1930-м и встретил там собранных со всех концов страны стареющих эсеров и эсдеков. Вырванным из своей обычной жизни, только и оставалось им теперь, что начать спо-рить, да оценивать политический момент, да предлагать решения, да гадать, как пошло бы историческое развитие, если бы... если бы...
     Так сколачивали из них - но уже не партию, а - мишень для потопления.
     Ссыльные 20-х годов вспоминают, что единственной живой и боевой партией в то время были сиони-сты-социалисты с их энергиичной "Гехалуц", создававшей земледельческие еврейские коммуны в Кры-му. В 1926-м посадили все их ЦК, а в 1927-м неунывающих мальчишек и девчонок до 15-16 лет взяли из Крыма в ссылку. Давали им Турткуль и другие строгие места. Это была действительно партия - спаянная, настойчивая, уверенная в правоте. Но добивались они не общей цели, а своей частной: жить как нация, жить своею Палестиной. Разумеется, коммунистическая партия, добровольно отвергшая отечество, не могла и в других потерпеть узкого национализма... <Казалось бы, такой природный и благородный порыв сионистов - воссоздать землю своих предков, утвердить веру своих предков и стянуться туда из трехты-сячелетнего рассеяния, должен был бы вызвать дружную поддержку и помощь хотя бы европейских на-родов. Правда, Крым вместо Палестины не был той чистой сионистской идеей, и не насмешкою ли Сталина было предложение этому средиземноморскому народу избрать себе второю Палестиною прита-ежный Биробиджан? Великий мастер вытаивать подолгу свои мысли - он этим ласковым приглашением, может быть, делал первую примерку той ссылки, которую им наметит на 1953-й год?>
     До начала 30-х годов еще сохранялись между ссыльными взаимопомощь (например, эсеры, с-д и анар-хисты, сосланные в Чимкент, где было легко с работой, создали тайную кассу взаимопомощи для своих "северных" безработных однопартийцев). Еще было у них местами соединенное приготовление пищи, уход за детьми и естественные при этом сборища, взаимопосещения. Еще дружно праздновали они в ссылке 1 мая (демонстративно не отмечая Октября). Но к разгару 30-х годов не станет и этого всего - над ссыльными группами повсюду заморгает коршуний глаз оперсектора. Ссыльные станут чуждаться друг друга, чтобы НКВД не заподозрило у них "организации" и не стало бы брать по новой. (А именно эта участь и ждет их все равно.) Так в черте государственной ссылки они углубятся во вторую добровольную ссылку - в одиночество. (А Сталину именно это и надо от них пока.)
     Ослаблены были ссыльные и отчужденностью от них местного населения: местных преследовали за какую-либо близость к ссыльным, провинившихся самих ссылали в другие места, а молодежь исключали из комсомола.
     Еще были ослаблены ссыльные недружественными отношениями между партиями, которые сложи-лись в советские годы, и особенно со средины 20-х годов, когда в ссылке появились многочисленные троцкисты, никого, кроме себя, не признающие за политических.
     Ну, да не одни же социалисты содержались в ссылке 20-х годов - и главным образом (что ни год, то верней) - совсем не социалисты. Лились и просто беспартийные интеллигенты - те духовно-независимые людии, которые мешали новому режиму установиться. И - бывшие, недоуничтоженные в гражданскую войну. И даже - мальчики "за фокстрот". <1926 г., Сибирь, Свидетельство Витковского.> И спириты. И оккулисты. И духовенство - сперва еще с правом служения в ссылке. И просто верующие, просто хри-стиане, или крестьяне, как переиначили русские много веков назад.
     И все они попадали под око того же оперсектора, все разъединялись и костенели.
     Обессиленные равнодушием страны, ссыльные потеряли и волю к побегам. У ссыльных царского вре-мени побеги были веселым спортом: пять побегов Сталина, шесть побегов Ногина - грозила им за то не пуля, не каторга, а простое водворение на место после развлекательного путешествия. Но коснеющее, но тяжеловеющее ГПУ со средины 20-х годов наложило на ссыльных партийную круговую поруку: все со-партийцы отвечают за своего бежавшего! И уже так не хватало воздуха, и уже так был прижимист гнет, что социалисты, недавно гордые и неукротимые, приняли эту поруку! Они теперь сами, своим партий-ным решением, запрещали себе бежать!
     Да и куда бежать? К кому бежать? Где тот народ, к которому бежать?..
     Тертые ловкачи теоретических обоснований быстро пристроили: бежать - не время, нужно ждать. И вообще бороться не время, тоже нужно ждать. В начале 30-х годов Н. Я. Мандельштам отмечает у чер-дынских ссыльных социалистов полный отказ от сопротивления. Даже - ощущение неизбежной гибели. И единственную практическую надежду: когда будут новый срок добавлять, то хоть бы без нового аре-ста, дали бы расписаться тут же, на месте - и тогда хоть не разорится скромно-налаженный быт. И един-ственную моральную задачу: сохранить перед гибелью человеческое достоинство.
     Нам, после каторжных лагерей, где мы из раздавленных единиц стали крепким целым, - странно узна-вать, как социалисты из уже сочлененного целого, проверенного в действии, распадались на беспомощ-ные единицы. Но в наши десятилетия идет общественная жизнь к расширению и полноте (вдох), а тогда она шла к угнетению и сжатию (выдох).
     Так не гоже нашей эпохе судить эпоху ту.

***

     А еще у ссылки были многие градации, что тоже разъединяло и ослабляло ссыльных. Были разные сроки обмена удостоверений личности (некоторым - ежемесячно, и это с изнурительными процедурами). Дорожа не попасть в категорию худшую, должен был каждый блюсти правила.
     До начала 30-х годов сохранялась и самая смягченная форма: не ссылка, а минус. В этом случае ре-прессированному не указывали точного места жительства, а давали выбрать город за минусом сколько-то. Но, однажды выбрав, к месту этому он прикреплялся на тот же трехлетний срок. Минусик не ходил на отметки в ГПУ, но и выезжать не имел права. В годы безработицы биржа труда не давала минусникам работы: если ж он умудрялся получить ее - на администрацию дави: уволить!
     Минус был булавкой: им прикалывалось вредное насекомое и так ждало покорно, пока придет ему че-ред арестоваться по-настоящему.
     А еще же была вера в этот передовой строй, который не может, не будет нуждаться в ссылке! Вера в амнистию, особенно к блистательной 10-й годовщине Октября!..
     И амнистия пришла, амнистия - ударила. Четверть срока (из трех лет - 9 месяцев) стали сбрасывать ссыльным, и то не всем. Но так как раскладывался Большой Пасьянс, и за тремя годами ссылки дальше шли три года политизолятора и потом снова три года ссылки - это ускорение на 9 месяцев нисколько не украшало жизни.
     А там приходила пора и следующего суда. Анархист Дмитрий Венедиктов к концу трехлетней тоболь-ской ссылки (1937 г.) был взят по категоричному точному обвинению: "распространение слухов о зай-мах" (какие же могут быть слухи о займах, наступающих кажегод с неизбежностью майского расцвета?!..) "и недовольство советской властью" (ведь ссыльный должен быть доволен своей участью!). И что ж дальше за такие гнусные преступления? Расстрел в 72 часа и не подлежит обжалованию! (Его оставшаяся дочь Галина уже мелькнула на страницах этой книги.)
     Такова была ссылка первых лет завоеванной свободы и таков путь полного освобождения от нее.
     Ссылка была - предварительным овечьим загоном всех назначенных к ножу. Ссыльные первых совет-ских десятилетий были не жители, а ожидатели - вызова туда.
     (Были умные люди - из бывших, да и простых крестьян, еще в 20-е годы понявшие все предлежащее. И окончив первую трехлетнюю ссылку, они на всякий случай там же, например, в Архангельске, остава-лись. Иногда это помогало больше не попасть под гребешок.)
     Вот как для нас обернулась мирная шушенская ссылка, да и туруханская с какао.
     Вот чем была у нас догружена овидиева тоска.


Глава 2

Мужичья чума

     Тут пойдет о малом, в этой главе. О пятнадцати миллионах душ. О пятнадцати миллионах жизней.
     Конечно, не образованных. Не умевших играть на скрипке. Не узнавших, кто такой Мейерхольд или как интересно заниматься атомной физикой.
     Во всей первой мировой войне мы потеряли убитыми три миллиона. Во всей второй - двадцать мил-лионов (это - по Хрущеву, а по Сталину - только семь. Расщедрился ли Никита? или Иосиф не доглядел капиталу?) Так сколько же од! Сколько обелисков, вечных огней! романов и поэм! - да четверть века вся советская литература этой кровушкой только и напоена.
     А о той молчаливой предательской чуме, сглодавшей нам 15 миллионов мужиков, да не подряд, а из-бранных, а становой хребет русского народа - о той Чуме нет книг. И трубы не будят нас встрепенуться. И на перекрестках проселочных дорог, где визжали обозы обреченных, не брошено даже камешков трех. И лучшие наши гуманисты, так отзывчивые к сегодняшним несправедливостям, в те годы только кивали одобрительно: все правильно! так им и надо!
     И так это глухо было сделано, и так начисто соскребено, и так всякий шепот задавлен, что я вот те-перь по лагерю отказываю доброхотам: "не надо, братцы, уж вороха у меня этих рассказов, не убирают-ся!", а по ссылке мужичьей нисколько не несут. А кто бы и где бы рассказал нам?..
     Да знаю я, что здесь не глава нужна и не книга отдельного человека. А я и главу одну собрать обстоя-тельно не умею.
     И все ж начинаю. Я ставлю ее как знак, как мету, как эти камешки первые - чтоб только место обозна-чить, где будет когда-нибудь же восстановлен новый Храм Христа Спасителя.

***

     С чего это все началось? С догмы ли, что крестьянство есть мелкая буржуазия? (А кто у них - не "мелкая буржуазия?" По их замечательно четкой схеме кроме фабричных рабочих, да и то исключая ква-лифиицированных, и кроме тузов-предпринимателей, все остальные, весь собственно народ, и крестьяне, и служащие, и артисты, и летчики, и профессора, и студенты, и врачи - как раз и есть "мелкая буржуа-зия".) Или с разбойного верховного расчета: одних ограбить, а других запугать?
     Из последних писем Короленко Горькому в 1921 году, перед тем как первый умер, а второй эмигриро-вал, мы узнаем, что этот бандитский наскок на крестьянство уже тогда начался и осуществлялся почти в той форме, что и в 1930 году.
     Но еще не по силе была дерзость - и отсягнули, отступили.
     Однако замысел в голове оставался, и все 20-е годы открыто козыряли, кололи, попрекали: кулак! ку-лак! кулак! Приуготовлялось в сознании горожан, что жить с "кулаком" на одной земле нельзя.
     Истребительная крестьянская Чума началась, сколько можно судить, в 1929 году - и составление ду-шегубных списков, и конфискации, и выселение. Но лишь в начале 1930 года совершаемое (уже отрепе-тированное и налаженное) было возглашено публично - в постановлении ЦК ВКП (б) от 5 января (партия имеет "полное основание перейти в своей практической работе от политики ограничения эксплоататор-ских тенденций кулачества к политике ликвидации кулачества как класса". И сразу же запрещалось при-нимать кулаков в колхозы. Кто теперь связно объяснит - почему?).
     Не задержались вослед ЦК и послушно-согласные ЦИК и СНК - 1 февраля 1930 г. развернули волю партии законодательно. Предоставлялось край-облисполкомам "применять все необходимые меры борь-бы с кулачеством вплоть до (а иначе и не было) полной конфискации имущества кулаков и выселения их из пределов отдельных районов и краев".
     Лишь на последнем слове застыдился Мясник. Из каких пределов - назвал. Но не назвал - в какие. Кто веками хлопает, так могли понять, что - за тридцать верст, по соседству...
     А подкулачника в Передовой Теории, кажись, и не было. Но по захвату косилки ясно стало, что без него не обойтись. Цену этого слова мы разобрали уже. Коль объявлен "сбор тары" и пошли пионеры по избам собирать от мужиков мешки в пользу нищего государства, а ты не сдал, пожалел свой кровненький (их ведь в магазине не купишь) - вот и подкулачник. Вот и на ссылку.
     И прекрасно пошли гулять эти клички по Руси Советской, чьи ноздри еще не остыли от кровавых вос-парений гражданской войны! Пущены были слова, и хотя ничего не объясняли - были понятны, очень упрощали, не надо было задумываться нисколько. Восстановлен был дикий (да по-моему и нерусский; где в русской истории такой?) закон гражданской войны: десять за одного! сто за одного! За одного в оборону убитого активиста (и чаще всего - бездельника, болтуна. А. Я. Оленев не один вспоминает: ве-дали раскулачиванием воры да пьяницы) искореняли сотни самых трудолюбивых, распорядительных, смышленых крестьян, тех, кто и несли в себе остойчивость русской нации.
     Как? как! - кричат нам. А мироеды? Прижимщики соседей? На тебе ссуду, а ты мне шкурой вернешь?
     Верно, в малой доле попали туда и мироеды (да все ли?). Только спросим и мы: мироеды - по крови ли? от сути ли своей доскональной? Или по свойству всякого богатства (и всякой власти!) портить чело-века? О, если б так проста была "очистка" человечества или сословия! Но когда железным частым греб-нем так очистили крестьянство от бессердечных мироедов, пятнадцати миллионов на это не пожалели - откуда же в сегодняшней колхозной деревне эти злые, пузатые, краснокожие, возглавляющие ее (и рай-ком)? Эти безжалостные притеснители одиноких старух и всех беззащитных? Как же их хищный корень пропустили при "раскулачивании"? Батюшки, да не из активистов ли они?..
     Тот, кто вырос на грабеже банков, не мог рассудить о крестьянстве ни как брат, ни как хозяин. Он только свистнуть мог Соловьем-разбойником - и поволокли в тайгу и тундру миллионы трудяг, хлеборо-бов с мозолистыми руками, именно тех, кто власть советскую устанавливал, чтоб только получить зем-лю, а получив - быстро укреплялся на ней ("земля принадлежит тем, кто на ней трудиться").
     Уж о каких мироедах звонить языком в деревянные щеки, если кубанские станицы, например, Уру-пинскую, выселили всю под метлу, от старика до младенца (и заселили демобилизованными)? Вот где ясен "классовый принцип", да? (Напомним, что именно Кубань почти не поддерживала белых в граждан-скую войну и первая разваливала деникинский тыл, искала соглашения с красными. И вдруг - "кубанский саботаж"?) А знаменитое на Архипелаге село Долинка, центр процветающего сельского хозяйства - отку-да взялось? В 1929 году все его жители (немцы) были "раскулачены" и высланы. Кто там кого эксплуати-ровал - непонятно.
     Еще хорошо понятен принцип "раскулачивания" на детской доле. Вот Шурка Дмитриев из д. Маслено (Селищенские казармы у Волхова). В 1925 году, по смерти своего отца Федора, он остался тринадцати лет, единственный сын, остальные девчонки. Кому ж возглавить отцовское хозяйство? Он взялся. И дев-чонки и мать подчинялись ему. Теперь как занятой и взрослый раскланивался он со взрослыми на улице. Он сумел достойно продолжать труд отца, и были у него к 1929 году закрома полные зерна. Вот и кулак! Всю семью и угнали!..
     Адамова-Слиозберг трогательно рассказывает о встрече с девочкой Мотей, посаженной в 1936 году в тюрьму за самовольный уход - пешком две тысячи километров! спортивные медали за это надо давать - из уральской ссылки в родное село Светловидово под Таруссой. Малолетней школьницей она была со-слана с родителями в 1929 году, навсегда лишена учебы. Учительница ласково звала ее "Мотя-Эдиссончик": девочка не только отлично училась, но имела изобретательский склад ума, она какую-то турбинку ладила от ручья и другие изобретениия для школы. Через семь лет потянуло ее хоть глянуть на бревна той недостижимой школы - и получила "Эдиссончик" тюрьму и лагерь.
     Дайте-ка детскую судьбу такую из ХIХ века!
     Под раскулачивание непременно подходил всякий мельник - а кто такие были мельники и кузнецы, как не лучшие техники русской деревни? Вот мельник Прокоп Иванович Лактюнкин из рязанских (пете-линских) Пеньков. Едва он был "раскулачен", как без него через меру зажали жернова - и спалили мель-ницу. После войны, прощенный воротился он в родное село, и не мог успокоиться, что нет мельницы. Лактюнкин испросил разрешение, сам отлил жернова и на том же (обязательно на том же!) месте поста-вил мельницу - отнюдь не для своей выгоды, а для колхоза, еще же верней - для полноты и украшения местности.
     А вот и деревенский кузнец, сейчас посмотрим, какой кулак. Даже, как любят отделы кадров, начнем с отца. Отец его, Гордей Васильевич, 25 лет служил в Варшавской крепости и выслужил, как говорится, только то серебро, что пуговка оловца: солдат-двадцатипятилетник лишался земельного надела. Женясь при крепости на солдатской дочке, приехал он после службы на родину жены в деревню Барсуки Крас-ненского уезда. Тут подпоила его деревня, и половиной накопленных им денег заплатил он за всю дерев-ню недоимки податей. А на другую половину взял в аренду мельницу у помещика, но быстро на этой аренде потерял и остальные деньги. И долгую старость пробыл пастухом да сторожем. И было у него 6 дочерей, всех выдал за бедняков, и единственный сын Трифон (а фамилия их - Твардовские). Мальчик отдан был услуживать в галантерейный магазин, но оттуда сбежал в Барсуки и нанялся к кузнецам Мол-чановым - год бесплатным батраком, четыре года учеником, через 4 года стал мастером и в деревне За-горье поставил избу, женился. Детей родилось у них семеро (средь них - поэт Александр), вряд ли разбогатеешь от кузни. Помогал отцу старший сын Константин. От света и до света они ковали и варили - и вырабатывали пять отличных насталенных топоров, но кузнецы из Рославля с прессами и наемными рабочими сбивали им цену. Кузница их так и была до 29-го года деревянная, конь - один, иногда корова с телкой, иногда - ни коровы, ни телки, да 8 яблонь, вот такие мироеды. Крестьянский Поземельный Банк продавал в рассрочку заложенные имения. Взял Трифон Твардовский 11 десятин пустоши, всю заросшую кустами, и вот ту пустошь корчевали своим горбом до самого года Чумы - 5 десятин освоили, а осталь-ные так и покинули в кустах. Наметили их раскулачить - во всей деревне 15 дворов, а кого-то же надо! - приписали небывалый доход от кузницы, непосильно обложили, не уплачено в срок - так собирайся в отъезд, кулачье проклятое!
     Да у кого был дом кирпичный в ряду бревенчатых, или двухэтажный в ряду одноэтажных - вот тот и кулак, собирайся, сволочь, в шестьдесят минут! Не должно быть в русской деревне домов кирпичных, не должно двухэтажных! Назад, в пещеру! Топись по-черному! Это наш великий преобразующий замысел, такого еще в истории не было.
     Но главный секрет - еще не в том. Иногда, кто и лучше жил - если быстро вступал в колхоз, оставался дома. А упорный бедняк, кто заявленья не подавал - высылался.
     Очень важно, это самое важное! Ни в каком не "раскулачивании" было дело, а в насильственном вгоне в колхоз. Никак иначе, как напугав до смерти, нельзя было отобрать у крестьян землю, данную револю-цией, - и на эту же землю их же посадить крепостными.
     Это была вторая гражданская война - теперь против крестьян. Это был Великий Перелом, да, только не говорят - чего перелом?
     Русского хребта.

***

     Нет, согрешили мы на литературу соцреализма - описано у них раскулачивание, описано - и очень гладко, и с большой симпатией, как охота на лязгающих волков.
     Только не описано, как в длинном порядке деревни - и все заколочены окна. Как идешь по деревне - и на крылечке видишь мертвую женщину с мертвым ребенком на коленях. Или сидящего под забором ста-рика, он просит у тебя хлеба - а когда ты идешь назад, он уже завалился мертвый.
     И такой картины у них не прочтем: председатель сельсовета с понятой учительницей входит в избу, где лежат на полатях старик и старуха (старик тот прежде чайную держал, ну как не мироед? - никто ведь не хочет с дороги горячего чаю!) и трясет наганом: "слезай, тамбовский волк!" Старуха завыла, и предсе-датель для пущей острастки выпалил в потолок (это очень гулко в избе получается). В дороге те старики оба умерли.
     Уж тем более не прочтем о таком приеме раскулачивания: всех казаков (донская станица) скликали "на собрание" - а там окружили с пулеметами, всех забрали и угнали. А уж баб потом выселять ничего не стоило.
     Нам опишут и даже в кино покажут целые амбары или ямы зерна, укрытые мироедами. Нам только не покажут то малое нажитое, то родное и своекожное - скотинку, двор да кухонную утварь, которую всю покинуть велено плачущей бабе. (Кто из семьи уцелеет, и извернется схлопотать, и Москва "восстано-вит" семью как середняцкую - уж не найдут они, вернувшись, своего среднего хозяйства: все растащено активистами и бабами их.)
     Нам только тех узелков малых не покажут, с которыми допускают семью на казенную телегу. Мы не узнаем, что в доме Твардовских в лихую минуту не оказалось ни сала, ни даже печеного хлеба - и спас их сосед, Кузьма многодетный, тоже не богач - принес на дорогу.
     Кто успевал - от той чумы бежал в город. Иногда и с лошадью - но некому было в такую пору лошадь продать: как чума стала и та крестьянская лошадь, верный признак кулака. И на конном базаре хозяин привязывал ее к коновязи, трепал по храпу последний раз - и уходил, пока не заметили.
     Принято считать, что Чума та была в 1929-30-м. Но трупный дух ее долго еще носился над деревней. Когда на Кубани в 1932-м намолоченный хлеб весь до зерна тут же из-под молотилки увозили государст-ву, а колхозников кормили лишь пока уборка и молотьба, отмолотились - и горячая кормежка кончилась, и ни зернышка на трудодень, - как было одергивать воющих баб? А кто еще тут недокулачен? А кого - сослать? (В каком состоянии оставалась раннеколхозная деревня, освобожденная от кулаков, можно су-дить по свидетельству Скрипниковой: в 1930 г. при ней некоторые крестьянки из Соловков посылали по-сылки с черными сухарями в родную деревню!!)
     Вот история Тимофея Павловича Овчинникова, 1886 года рождения, из деревни Кишкино Михнев-ской области (невдали от Горок Ленинских, близ того же шоссе). Воевал германскую, воевал Граждан-скую. Отвоевался, вернулся на декретную землю, женился. Умный, грамотный, бывалый, золотые руки. Разумел и по ветеринарному делу самоучкою, был доброхот на всю округу. Неустанно трудясь, построил хороший дом, разбил сад, вырастил доброго коня из малого жеребенка. Но смутил его НЭП, угораздило Тимофея Павловича еще и в это поверить, как поверил в землю - завел на паях с другим мужиком ма-ленькую кустарную мастерскую по выделке дешевых колбас. (Теперь-то, сорок лет без колбасы деревню продержав, почешешь в затылке: и что было в той колбасной плохого?) Трудились в колбасной сами, ни-кого не нанимая, да колбасы-то продавали через кооперацию. И поработали всего два года, с 1925 по 1927, тут стали душить их налогами, исходя из мнимых крупных заработков (выдумывалии их финин-спекторы по службе, но еще надували в уши финотделу деревенские завистники-лентяи, сами ни к чему не способные, только стать активистами.) И пайщики закрыли колбасную. В 1929-м Тимофей вступил в колхоз одним из первых, свел туда свою добрую лошадь, и корову, и отдал весь инвентарь. Во всю мочь работая на колхозном поле, еще выращивал двух племенных бычков для колхоза. Колхоз разваливался, и многие бежали из него - но у Тимофея было уже пятеро детей, не стронешься. По злой памяти финотдела он все считался зажиточным (еще и за ветеринаруную помощь народу), уже и на колхозника несли и не-сли на него непомерные налоги. Платить было нечем, потянули из дому тряпки; трех последних овечек 11-летниий сын спроворился разик тихо угнать от описи, другой раз забрали и их. Когда еще раз описы-вать имущество пришли, ничего уже не было у бедной семьи, и бесстыдные финотдельщики описали фикусы в кадках. Тимофей не выдержал - и у них на глазах эти фикусы изрубил топором. Это что ж он, значит, сделал: 1) уничтожил имущество, принадлежащее уже государству, а не ему; 2) агитировал топо-ром против советской власти; 3) дискредитировал колхозный строй.
     А как раз колхозный строй в деревне Кишкино трещал, никто уже работать не хотел, не верил, ушла половина, и кого-то надо было примерно наказать. Заядлый нэпман Тимофей Овчинников, пробравшийся в колхоз для его развала, теперь и был раскулачен по решению председателя сельсовета Шоколова. Шел 1932 год, массовая ссылка кончилась, и жену с шестью детьми (один грудной) не сослали, лишь выбро-сили на улицу, отняв дом. (На свои уже деньги они через год добирались к отцу в Архангельск. Все в ро-ду Овчинниковых жили до 80 лет, а Тимофей от такой жизни загнулся в 53.) <Не относится к нашей теме, но к пониманью эпохи. Со временем и в Архангельске устроился Тимофей работать в закрытую колбасную - тоже из двух мастеров, но с заведующим над ними. Собственная его была закрыта как вред-ная для трудящихся, эта была закрытой, чтоб не знали о ней трудящиеся. Они выделывали дорогие сорта колбас для личного снабжения правителей этого северного края. Не раз и Тимофея посылали относить изделия в одноэтажный за высоким забором особняк секретаря обкома товарища Аустрина (угол улиц Либкнехта и Чумбарова-Лучинского) и начальника областного НКВД товарища Шейрона.>
     Даже и в 1935-м году, на Пасху, ходит по ободранной деревне пьяное колхозное начальство - и с еди-ноличников требует денег на водку. А не дашь - "раскулачим! сошлем!" И сошлют! Ты же - единоличник. В том-то и Великий Перелом.

***

     А саму дорогу, сам путь этот крестный, крестьянский - уж этот соцреалисты и вовсе не описывают. Погрузили, отправили - и сказке конец, и три звездочки после эпизода.
     А грузили их: хорошо, если по теплому времени в телеги, а то - на сани, в лютый мороз - и с грудными детьми, и с малыми, и с отроками. Через село Коченево (Новосибирской области) в феврале 1931-го, ко-гда морозы перемежались буранами, - шли, и шли, и шли окруженные конвоем бесконечные эти обозы, из снежной степи появляясь и в снежную степь уходя. И в избы войти обогреться - дозволялось им только с разрешения конвоя, на короткие минуты, чтоб не держать обоза. (Эти конвойные войск ГПУ - ведь жи-вые же ведь пенсионеры! ведь помнят, поди! А может - и не помнят...) Все тянулись они в нарымские болота - и в ненасытимых этих болотах остались все. Но еще раньше, в жестоком пути, околевали дети.
     В том и был замысел, чтоб семя мужицкое погибло вместе со взрослыми. С тех пор как Ирода не ста-ло - это только Передовое Учение могло нам разъяснить: как уничтожать до младенцев. Гитлер уже был ученик, но ему повезло: прославили его душегубки, а вот до наших нет никому интереса.
     Знали мужики, что их ждет. И если счастье выпадало, что слали их эшелонами через обжитые места, то своих детей малых, но уже умеющих карабкаться, они на остановках спускали через окошечки: живи-те по людям! побирайтесь! - только б с нами не умирать.
     (В Архангельске в голодные 1932-33 годы нищим детям спецпереселенцев не давали бесплатных школьных завтраков и ордеров на одежду, как другим нуждающимся.)
     В том эшелоне с Дона, где баб везли отдельно от казаков, взятых на "собрании", одна баба в пути ро-дила. А давали им стакан воды в день и не всякий день по 300 граммов хлеба. Фельдшера? - не спраши-вай. Не стало у матери молока, и умер в пути ребенок. Где ж хоронить? Два конвоира сели в их вагон на один пролет, на ходу открыли дверь - и выбросили трупик.
     (Этот эшелон пригнали на великую магнитогорскую стройку. И мужей туда же привезли, копайте зем-лянки! Начиная с Магнитогорска наши барды уже позаботились, отразили.)
     Семью Твардовских везли на подводах только до Елани и, к счастью уже был апрель. Там грузили их в товарные вагоны, и вагоны запирали на замок, а ведер для оправки или дырок в полу - не было. И рис-куя наказанием или даже сроком за попытку побега, Константин Трифонович на ходу поезда, когда шумней, кухонным ножом прорезал дырку в полу. Кормежка была такая: раз в три дня на узловых стан-циях приносили в ведрах суп. Правда, везли их (до станции Ляля, Северный Урал) всего дней десять. А там - еще зима, встречали эшелон на сотнях саней и по речному льду - в лес. Стоял барак для сплавщиков на 20 человек, привезли больше полтысячи, к вечеру. Ходил по снегу комендант пермяк Сорокин, ком-сомолец, и показывал колышки вбивать: вот тут будет улица, вот тут дома. Так основан был поселок Парча.
     В эту жестокость трудно верится: чтобы зимним вечером в тайге сказали: вот здесь! Да разве люди так могут? А ведь везут - днем, вот и привозят к вечеру. Сотни-сотни тысяч именно так завозили и покидали, со стариками, женщинами и детьми. А на Кольском полуострове (Аппатиты) всю полярную темную зиму жили в простых палатках под снегом. Впрочем, настолько ли уж милосердней, если приволжских немцев эшелонами привозят летом (1931-го года, 31-го, а не 41-го, не ошибитесь!) в безводные места караган-динской степи - и там велят копать и строиться, а воду выдают рационом? Да и там же наступит зима тоже. (К весне 1932-го дети и старики вымерли - дизентерия, дистрофия.) - В самой Караганде, как и в Магнитогорске, строили долгие низкие землянки-общежития, похожие на склады для овощей. На Бело-морканале селили приехавших в опустевших лагерных бараках. А на Волгоканал - да за Химки сразу, их привозили еще до лагеря, тотчас после конца гидрографической разведки, сбрасывали на землю и велели землю кайлить и тачки катать (в газетах писали: "на канал привезены машины"). Хлеба не было; свои землянки рыть - в свободное время. (Там теперь катера прогулочные возят москвичей. Кости - на дне, кости в земле, кости - в бетоне.)
     При подходе Чумы, в 1929 г., в Архангельске закрыли все церкви: их и вообще-то назначено было за-крывать, а тут подкатила всамделишная нужда размещать "раскулаченных". Большие потоки ссылаемых мужиков текли через Архангельск, и на время стал весь город как одна большая пересылка. В церкви на-строили многоэтажных нар, только топить было нечем. На станции разгружались и разгружались телячьи эшелоны, и под лай собак шли угрюмые лапотники на свои церковные нары. (Мальчику Ш. запомнилось, как один мужик шел под упряжной дугой на шее: впопыхах высылки не сообразил, что ему всего нужнее. А кто-то нес граммофон с трубою. Кинооператоры, вам работа!..) В церкви Введения восьмиэтажные на-ры, не скрепленные со стенами, рухнули ночью, и много было подавлено семей. На крики стянулись к церкви войска.
     Так они жили чумной зимою. Не мылись. Гноились тела. Развился сыпняк. Мерли. Но архангелого-родцам был строгий приказ: спецпереселенцам (так назывались сосланные мужики) не помогать!! Броди-ли умирающие хлеборобы по городу, но нельзя было ни единого в дом принять, накормить или за ворота вынести чаю: за то хватала местных жителей милиция и отбирала паспорта. Идет-бредет голодный по улице, споткнулся, упал - и мертв. Но и таких нельзя было подбирать (еще ходили агенты и следили, кто выказал добросердечие). В это самое время пригородных огородников и животноводов тоже высылали целыми деревнями под гребло (опять: кто ж там кого эксплоатировал?), и жители Архангельска сами тряслись, чтоб не сослали и их. Даже остановиться, наклониться над трупом боялись. (Один лежал близ-ко от ГПУ, не подбирали.)
     Хоронили их в порядке организованном, коммунальная служба. Без гробов, конечно, в общих ямах, рядом со старинным городским кладбищем по Вологодской улице - уже в открытом поле. И памятных знаков не ставили.
     И все это было для хлебоделов - только пересылка. Еще был большой их лагерь за селом Талаги, и не-которых брали на лесопогрузочные работы. Но исхитрился кто-то написать на бревне письмо заграницу (вот так и обучай крестьян грамоте!) - и сняли их с той работы. Их путь лежал дальше - на Онегу, на Пи-негу и вверх по Двине.
     Мы шутили в лагере: "дальше солнца не сошлют". Однако, тех мужиков слали дальше, где еще долго не будет того крова, под которым засветить лучину.
     От всех предыдущих и всех последующих советских ссылок мужицкая отличалась тем, что их ссыла-ли ни в какой населенный пункт, ни в какое обжитое место - а к зверям, в дичь, в первобытное состоя-ние. Нет, хуже: и в первобытном состоянии наши предки выбирали поселки хотя бы близ воды. Сколько живет человечество - еще никто не строился иначе. Но для спецпоселков чекисты выбирали места (а са-ми мужики не имели права выбирать!) на каменистых косогорах (над р. Пинегой на высоте 100 метров, где нельзя докопаться до воды и ничего не вырастет на земле.) В трех-четырех километрах бывала удоб-ная пойма - но нет, по инструкциям не положено близ нее селить! Оказывались сенокосы в десятках ки-лометров от поселка, и сено привозили на лодках... Иногда прямо запрещали сеять хлеб. (Направление хозяйства тоже определяли чекисты!) Нам, горожанам, еще одно непонятно: что значит исконная жизнь со скотиной, без скотины не бывает жизни у крестьянина - и вот на много лет обречены они не слышать ни ржанья, ни мычанья, ни блеяния; ни седлать, ни доить, ни кормить.
     На реке же Чулым в Сибири спецпоселок кубанских казаков обтянули колючей проволокой и постави-ли вышки, как в лагере.
     Кажется все было сделано, чтобы ненавистные эти трудяги вымирали поскорей, освободили бы нашу страну и от себя и от хлеба. И действительно, много таких спецпоселков вымерло полностью. И теперь на их местах какие-нибудь случайные перехожие люди постепенно дожигают бараки, а ногами отшвы-ривают черепа.
     Никакой Чингисхан не уничтожил столько мужика, сколько славные наши Органы, ведомые Партией.
     Вот - Васюганская трагедия. В 1930-м году 10 тысяч семей (значит, 60-70 тысяч человек, по тогдаш-ним семьям) прошли через Томск, и дальше погнали их зимою пеших: сперва вниз по Томи, потом по Оби, потом вверх по Васюгану - все еще зимником. (Жителей попутных сел выгоняли потом подбирать трупы взрослых и детей.) В верховьях Васюгана и Тары их покинули на релках (твердых возвышениях средь болот). Им не оставили ни продуктов, ни орудий труда. Развезло, и дорог ко внешнему миру не стало, только две гати: одна - на Тобольск, одна - к Оби. На обеих гатях стали пулеметные заставы и не выпускали никого из душегубки. Начался мор. Выходили в отчаянии к заставам, молили - тут их рас-стреливали. Опозднясь, по вскрытию рек, из томского Интегралсоюза (промыслово-потребительской кооперации) послали им баржи с мукой и солью, но и те не смогли подняться по Васюгану. (Вел этот груз уполномоченный Интегралсоюза Станиславов, от него и известно.)
     Вымерли - все.
     Говорят, было все-таки расследование по этому делу и даже будто одного человека расстреляли. Сам я не очень этому верю. Но если и так - приемлемая пропорция! знакомая пропорция гражданской войны: за одного нашего - тысячу ваших! За 60 тысяч ваших - одного нашего!
     А без этого не построишь Нового Общества.

***

     И все-таки - сосланные жили! По их условиям поверить в это нельзя, а - жили.
     В поселке Парча день начинали палками десятники, коми-зыряне. Всю жизнь эти мужики начинали день сами, теперь их палками гнали на лесозаготовку и лесосплав. Месяцами не давая обсушиваться, уменьшая мучную норму, с них требовали выработку, а потом, вечерами, можно было и строиться. Вся одежда износилась на них, и мешки надевали как юбки и перешивали на штаны.
     Да если б сплошь они помирали, так не было бы многих сегодняшних городов, хоть и той Игарки. Игарку-то с 29-го строил и построил - кто? Неужто СевПолярЛесТрест? А не раскулаченные ли мужики? При пятидесяти градусах жили в палатках - но уже в 30-м году дали первый лесной экспорт.
     В своих спецпоселках жили раскулаченные как зэки в режимных лагпунктах. Хоть и не было круговой зоны, но обычно пребывал в поселке один стрелок, и был он хозяин всех запретов и разрешений, и право имел единолично безоговорочно застреливать всякого непокорного.
     Гражданский разряд, в который входили спецпоселки, их кровная близость к Архипелагу легко прояс-няется законом сообщающихся сосудов: когда на Воркуте ощущался недостаток рабочей силы, то пере-брасывали (не пересуживали! не переименовывали!) спецпереселенцев из их поселков - в лагерные зоны. И преспокойненько жили они в зонах, ходили работать в зоны же, ели лагерную баланду, только платили за нее (и за охрану и за барак) из своей зарплаты. И никто ничему не удивлялся.
     И из поселка в поселок, разрываемые с семьею, пересылались спецмужики как зэки с лагпункта на лагпункт.
     В странных иногда шатаниях нашего законодательства, 3 июля 1931 года ЦИК СССР издал постанов-ление, разрешавшее восстанавливать раскулаченных в правах через 5 лет, "если они занимались (это в режимном поселке!) общественно-полезным трудом и проявили лояльность по отношению к советской власти" (ну, помогали стрелку, коменданту или оперу). Однако написано это было вздорно, под минут-ным веянием. Да и кончались те 5 лет как раз в годы когда стал Архипелаг каменеть.
     Шли все годы такие, что нельзя было ослабить режима: то после убийства Кирова; то 37-й - 38-й; то с 39-го началась война в Европе; то с 41-го у нас. Так надежней было другое: с 37-го стали многих все тех же злосчастных "кулаков" и сыновей их дергать из спецпоселков, клепать им 58-ю и совать в лагеря.
     Правда, во время войны, когда уж не хватало на фронте буйной русской силушки, прибегли к кулакам: должна ж была их русская совесть выше стоять, чем кулацкая! Там и здесь предлагали им из режимных спецпоселков и из лагерей идти на фронт, защищать святое отечество.
     И - шли...
     Однако, не всегда. Н. Х-ву, сыну "кулацкому", чью биографию в ранней части я использовал для Тю-рина, а в поздней выложить не решился, - было в лагере предложено то, в чем отказывали троцкистам и коммунистам, как они ни рвались: идти защищать отечество. Х-в нисколько не колебался, он сразу выле-пил лагерному УРЧу: "Ваше отечество - вы и защищайте, говноеды! А у пролетариата нет отечества!!"
     Как будто точно было по Марксу, и действительно всякий лагерник еще бедней, ниже и бесправней пролетария, - а вот лагколлегия ничего этого не усвоила и приговорила Х-ва к расстрелу. Недели две по-сидел он под вышкой и о помиловании не подавал, так был на них зол. Но сами принесли ему замену на вторую десятку.
     Иногда случалось, что отвозили раскулаченных в тундру или тайгу, выпускали - и забывали там: ведь отвозили их на смерть, зачем учитывать? Не оставляли им и стрелка - по глухости и дальности. И от муд-рого руководства наконец отпущенное - без коня и без плуга, без рыбной снасти, без ружья, это трудолю-бивое упорное племя, с немногими, может быть, топорами и лопатами, начинало безнадежную борьбу за жизнь в условиях чуть полегче, чем в Каменный век. И наперекор экономическим законам социализма поселки эти вдруг не только выживали, но крепли и богатели!
     В таком поселке, где-то на Оби, и не рядом, значит, с судоходством, а на боковом оттоке, вырос Бу-ров, мальчиком туда попав. Он рассказывает, что как-то уже перед войной шел мимо катер, заметил их и пристал. А в катере оказалось районное начальство. Допросило - откуда, кто такие, с какого времени. Изумилось Начальство их богатству и доброденствию, какого не знали в своем колхозном краю. Уехали. А через несколько дней приехали уполномоченные со стрелками НКВД и опять, как в год Чумы, велели им в час все нажитое покинуть, весь теплый поселок - и наголе, с узелками, отправили дальше в тундру.
     Не довольно ли этого рассказа одного, чтобы понять и суть "кулаков" и суть "раскулачивания"?
     Что ж можно было сделать с этим народом, если б дать ему вольно жить, свободно развиваться!!!
     Староверы! - вечно гонимые, вечные ссыльные, - вот кто на три столетия раньше разгадал заклятую суть Начальства! В 1950 году летел самолет над просторами Подкаменной Тунгуски. А после войны лет-ная школа сильно усовершенствовалась, и доглядел старательный летчик, чего 20 лет до него не видели: обиталище какое-то неизвестное в тайге. Засек. Доложил. Глухо было, далеко, но для МВД невозможного нет, и через полгода добрались туда. Оказалось, это - яруевские старообрядцы. Когда началась великая желанная Чума, то бишь коллективизация, они от этого добра ушли глубоко в тайгу, всей деревней. И жили, не высовываясь, лишь старосту одного отпускали в Яруево за солью, рыболовной и охотничьей металлической снастью да железками к инструменту, остальное делали сами все, а вместо денег, должно быть, снаряжался староста шкурками. Управясь с делами, он, как следимый преступник, изникал с базара оглядчиво. И так выиграли яруевские староверы 20 лет жизни! - двадцать лет свободной человеческой жизни между зверей вместо двадцати лет колхозного уныния. Все они были в домотканной одежде, в са-модельных броднях, и выделялись могутностью.
     Так вот этих гнусных дезертиров с колхозного фронта всех теперь арестовали и влепили им статью... ну, как бы вы думали, какую?.. Связь с мировой буржуазией? Вредительство? Нет, 58-10, антисоветскую агитацию (!?!?) и 58-11, организацию. (Многие из них попали потом в джезказганскую группу Степлага, откуда и известно.)
     А в 1946 году еще других староверов, из какого-то забытого глухого монастыря выбитых штурмом нашими доблестными войсками (уже с минометами, уже с опытом Отечественной войны), сплавляли на плотах по Енисею. Неукротимые пленники - те же при Сталине, что и при Петре! - прыгали с плотов в енисейскую воду, и автоматчики наши достреливали их там.
     Воины Советской армии! - неустанно крепите боевую подготовку!

***

     Нет, не перемерла обреченная порода! И в ссылке опять-таки рождались у них дети - и так же наслед-ственно прикреплялись к тому же спецпоселку. ("Сын за отца не отвечает", помните?) Выходила сторон-няя девушка замуж за спецпереселенца - и включалась в то же крепостное сословие, лишалась гражданских прав. Женился ли мужчина на такой - и становился ссыльным сам. Приезжала ли дочь к от-цу - вписывали и ее в спецпереселенцы, исправляли ошибку, что не попала раньше. Этими всеми добав-ками пополнялась убыль пересаженных в лагеря.
     Очень на виду были спецпереселенцы в Караганде и вокруг. Много их там было. Как предки их к уральским и алтайским заводам, так они - к шахтам карагандинским были прикреплены навечно. Мог не стесняться шахтовладелец, сколько их заставлять работать и сколько им платить. Говорят, сильно зави-довали они заключенным сельско-хозяйственных лагпунктов.
     До 50-х годов, а где и до смерти Сталина, не было у спецпереселенцев паспортов. Лишь с войны ста-ли применять к игарским полярный коэффициент зарплаты.
     Но вот - пережившие двадцатилетие чумной ссылки, освобожденные из-под комендатуры, получив-шие гордые наши паспорта - кто ж они и что ж они внутренне и внешне? Ба! - да кондиционные наши граждане! Да точно такие же, как параллельно воспитаны рабочими поселками, профсоюзными собра-ниями и службой в советской армии! Они так же вколачивают свою недочерпанную лихость в костяшки домино. Так же согласно кивают каждому промельку на телевизоре. В нужную минуту так же гневно клеймят южноафриканскую республику или собирают свои гроши на пользу Кубе.
     Так потупимся же перед Великим Мясником, склоним головы и ссутулим плечи перед его интеллек-туальной загадкой: значит, прав оказался он, сердцевед, заводя этот страшный кровавый замес и прово-рачивая его год от году?
     Прав - морально: на него нет обид! При нем, говорит народ, было "лучше, чем при Хруще": ведь в шу-точный день 1 апреля, что ни год, дешевели папиросы на копейку и галантерея на гривенник. До смерти звенели ему похвалы да гимны, и еще сегодня не позволено нам его обличать: не только цензор любой остановит ваше перо, но любой магазинный стоялец и вагонный сиделец поспешит задержать хулу на ваших губах.
     Ведь мы уважаем Больших Злодеев. Мы поклоняемся Большим Убийцам.
     И тем более прав - государственно: этой кровью спаял он послушные колхозы. Нужды нет, что через четверть века оскудеет деревня до последнего праха и духовно выродится народ. Зато будут ракеты ле-тать в космос, и раболепствовать будет перед нашей державой передовой просвещенный Запад.

Глава 3

Ссылка густеет

     С такой лютостью, в такие дикие места и так откровенно на вымирание, как ссылали мужиков, - ни до, ни после никого больше не ссылали. Однако по другой мере и своим порядком наша ссылка густела год от году: ссылали больше, селили гуще, и становились круче ссыльные порядки.
     Можно предложить такую грубую периодизацию. В 20-е годы ссылка была как бы предварительным перевалочным состоянием перед лагерем: мало у кого кончалось ссылкою, почти всех перегребали потом в лагерь.
     Со средины 30-х годов и особенно с бериевских времен, оттого ли что ссылка очень омноголюдела (один Ленинград сколько дал!), - она приобрела вполне самостояльное значение вполне удовлетвори-тельного вида ограничения и изоляции. И в годы военные и послевоенные все больше укреплялся ее объем и положение наряду с лагерями: она не требовала затрат на постройку бараков и зон, на охрану, но емко охватывала большие контингенты, особенно женско-детские. (На всех крупных пересылках отведены были постоянные камеры для ссылаемых женщин с детьми, и они никогда не пустовали.) <Их мужчины, если и ссылались, с ними не ехали: была инструкция рассылать членов осуждаемых семей в разные места. Так, если кишеневского адвоката И. X. Горника за сионизм сослали в Красноярский край, то семью его - в Салехард.> Ссылка обеспечивала в короткий срок надежную и безвозвратную очистку любого важного района метрополии. И так ссылка укрепилась, что с 1948-го года приобрела еще новое государственное значение - свалки - того резервуара, куда сваливаются отходы Архипелага, чтобы никогда уже не выбраться в метрополию. С весны 1948-го спущена была в лагеря такая инструкция: Пятьдесят Восьмую по окончании срока за малыми исключениями освобождать в ссылку. То есть не распускать ее легкомысленно по стране, ей не принадлежащей, а каждую особь под конвоем доставлять от лагерной вахты до ссыльной комендатуры, от закола до закола. А так как ссылка охватывала строго-оговоренные районы, то все они вместе составили какую-то еще отдельную (хоть и впереслойку) страну между СССР и Архипелагом - не чистилище, а скорее грязнилище, из которого можно переходить на Архипелаг, но не в метрополию.
     1944-45 годы принесли ссылке особенно густое пополнение с оккупировано-освобожденных террито-рий, 1947-49 - из западных республик. И всеми потоками вместе, даже без ссылки мужицкой, была много раз, и много раз, и много раз превзойдена та цифра в полмиллиона ссыльных, какую сложила за весь XIX век царская Россия, тюрьма народов.

***

     За какие же преступления гражданин нашей страны в 30-е-40-е годы подлежал ссылке или высылке? (Из какого-то административного наслаждения это различие все годы если не соблюдалось, то упомина-лось. Гонимому за веру М. И. Бордовскому, удивлявшемуся, как это его сослали без суда, подполковник Иванов разъяснил благородно: "Потому не было суда, что это не ссылка, а высылка. Мы не считаем вас судимым, вот даже не лишаем вас избирательных прав". Т. е. самого важного элемента гражданской сво-боды!..)
     Наиболее частые преступления указать легко:
     1) принадлежность к преступной национальности (об этом - следующая глава);
     2) уже отбытый тобою лагерный срок;
     3) проживание в преступной среде (крамольный Ленинград; район партизанского движения вроде За-падной Украины или Прибалтики).
     А затем - многие из тех потоков, перечисленных в самом начале книги, отструивались кроме лагерей и на ссылку, постоянно выбрасывали какую-то часть и в ссылку. Кого же? В общем виде, чаще всего - семьи тех, кто осуждался к лагерю. Но далеко не всегда тянули семьи, и далеко не только семьи лились в ссылку. Как объяснение потоков жидкости требует больших гидродинамических знаний, либо уж отча-яться и только наблюдать бессмысленно-ревущую, крутящую стихию, так и здесь: нам недоступно изу-чить и описать все те дифференциальные толчки, которые в разные годы разных людей вдруг направляли не в лагерь, а в ссылку. Мы только наблюдаем, как пестро смешивались тут переселенцы из Манчжурии, какие-то иностранноподданные одиночки (которым и в ссылке не разрешал советский закон сочетаться браком ни с кем из окружающих ссыльных, а все же советских); какие-то кавказцы (среди них не вспом-нят ни одного грузина) и среднеазиаты, которым за плен не дали по 10 лет лагерей, а всего по 6 лет вы-сылки; и даже такие бывшие пленные, сибиряки, которые возвращаемы были в свой родной район и жили там как вольные, без отметок в комендатуре, однако же не имели права выехать из района.
     Нам не проследить разных типов и случаев ссылки, потому что лишь случайными рассказами или письмами направляются наши знания. Не напиши письма А. М. Ар-в, и не было бы читателю вот такого рассказа. В 1943 году в вятское село пришло известие, что их колхозника Кожурина, рядового пехоты, не то послали в штрафную, не то сразу расстреляли. И тотчас к жене его с шестью детьми (старшей - 10 лет, младшему - 6 месяцев, а еще с нею жили две сестры, две старых девы под пятьдесят лет) явились испол-нители (вы это слово уже понимаете, читатель, это смягчение для слова палач). И не дав семье ничего продать (изба, корова, овцы, сено, дрова - все покинуто на растаск), бросили их девятерых с вещичками малыми в сани - и крепким морозом повезли за 60 км в город Вятку-Киров. Как они не померзли в дороге - только знает Бог. Полтора месяца их держали на кировской пересылке и потом сослали на гончарный заводик под Ухту. Там сестры-девы пошли по помойкам, сошли с ума обе и обе умерли. Мать же с деть-ми осталась в живых лишь помощью (безыдейной, непатриотической, пожалуй даже антисоветской по-мощью) окружающих местных. Подросшие сыновья все потом служили в армии и, как говорится, были "отличниками боевой и политической подготовки". В 1960-м мать вернулась в родное село - и ни брев-нышка, ни печного кирпича не нашла на месте своей избы.
     Такой сюжетик - разве плохо вплетается в ожерелье Великой Отечественной Победы? Не берут, не типичен.
     А в какое ожерелье вплести, а к какому разряду ссылки отнести ссылку калек отечественной войны? Почти ничего не знаем мы о ней (да и мало кто знает). А освежите в памяти - сколько этих калек - и не старых, еще - шевелилось на наших базарах около чайных и в электричках в конце войны? И как-то бы-стро и незаметно они проредились.
     Это тоже был поток, тоже кампания. Их сослали на некий северный остров - за то сослали, что во славу отечества они дали обезобразить себя на войне, и для того сослали, чтоб оздоровить нацию, так победно себя проявившую во всех видах атлетики и играх с мячом. Там, на неведомом острове, этих не-удачливых героев войны содержат естественно без права переписки с большой землей (редкие письма прорываются, оттуда известно) и естественно же на пайке скудном, ибо трудом своим они помогут оп-равдать изобильного.
     Кажется и сейчас они там доживают.
     Великое грязнилище, страна ссылки, между СССР и Архипелагом, включила в себя и большие города, и малые, и поселки, и вовсе глушь. Старались ссыльные проситься в города, верно считалось, что там нашему брату все-таки легче, особенно с работой. И как-то больше похоже на обычную жизнь людей.
     Едва ли не главной столицею ссыльной стороны, во всяком случае из ее жемчужин, была Караганда. Я повидал ее перед концом всеобщей ссылки, в 1955 году (ссыльного, меня на короткое время отпускала туда комендатура: я там жениться собирался, на ссыльной же). У въезда в этот голодный тогда город, близ клопяного барака-вокзала, куда не подходили близко трамваи (чтоб не провалиться в накопанные под землею штреки), стоял при трамвайном круге вполне символический кирпичный дом, стена которого была подперта деревянными искосинами, дабы не рухнула. В центре Нового города насечено было кам-нем по каменной стене: "Уголь - это хлеб" (для промышленности). И правда, черный печеный хлеб каж-дый день продавался здесь в магазинах - и в этом была льготность городской ссылки. И работа черная и не только черная всегда была здесь. А в остальном продуктовые магазины были очень пустоваты. А ба-зарные прилавки - неприступны, с умонепостижимыми ценами. Если не три четверти города, то две тре-ти жило тогда без паспортов и отмечалось в комендатурах; на улице меня то и дело окликали и узнавали бывшие зэки, особенно экибастузские. И что ж была тут за ссыльная жизнь? На работе униженное поло-жение, и приниженная зарплата, ибо не всякий после катастрофы ареста-тюрьмы-лагеря найдет чем до-казать образование, а стажа тем более нет. Или так просто вот, как неграм, не платят вровень с белыми, и все, можешь не наниматься. Зато очень худо с квартирами, жили ссыльные в неотгороженных коридор-ных углах, в темных чуланах, в сарайчиках - и за все это лихо платили, все это - от частника. Уже немо-лодые женщины, изжеванные лагерем, с металлическими зубами, как о мечте грезили иметь одну крепдешиновую "выходную" блузку, одни "выходные" туфли.
     А еще в Караганде велики расстояния, многим долго ехать от квартиры до работы. Трамвай от центра до рабочей окраины скрежетал битый час. В трамвае напротив меня сидела замученная молодая женщи-на в грязной юбке, в рваных босоножках. Она держала ребенка в очень грязных пеленках, все время за-сыпала, ребенок из ослабленных рук сползал по коленям на край и почти падал, тут ей кричали: "упустишь!". Она успевала его подхватить, но через несколько минут засыпала опять. Она работала на водокачке в ночной смене, а день проездила по городу, искала обуви - и не нашла нигде.
     Вот такая была карагандинская ссылка. Насколько знаю, гораздо легче было в городе Джамбуле: бла-годатная южная полоса Казахстана, очень дешевы продукты. Но чем мельче город, тем труднее с рабо-той.
     Вот - городок Енисейск. В 1948 г. везли туда Г. С. Митровича с красноярской пересылки, и бодро от-вечал им конвойный лейтенант: "Работа будет?" - "Бу-удет". - "А жилье?" - "Бу-удет". Но сдав их комен-датуре, конвой ушел себе налегке. А приехавшим спать пришлось - под перевернутыми лодками на берегу, под базарными навесами. Хлеба купить они не могли: продавался хлеб только по домовым спи-скам, а новоприбывшие нигде не прописаны, чтобы где-то жить - надо деньги за квартиру платить. Мит-рович, уже инвалид, просил работу по специальности, он зоотехник. Смекнул комендант и позвонил в РайЗО: "Слушай, дашь бутылку - дам тебе зоотехника".
     Это была та ссылка, где угроза: "за саботаж дадим 58-14, посадим в лагерь назад!" - не пугала никого. О том же Енисейске есть свидетельство 1952 года. В день отметки отчаявшиеся ссыльные стали требо-вать от коменданта именно арестовать их и отправить обратно в лагерь. Взрослые мужчины, они не мог-ли добыть себе тут хлеба! Комендант разогнал их: "МВД вам не биржа труда!" <Ведь ему необязательно, а арестантам невозможно знать законы страны Советов, ну хотя бы уголовный кодекс, его пункт 35-й: "ссыльные должны быть наделены землей или им должна быть предоставлена оплачиваемая работа".>
     А вот еще глуше - Тасеево Красноярского края, 250 км от Канска. Туда ссылались немцы, чечено-ингуши и бывшие зэки. Это место - не новое, не придуманное, поблизости там - д. Хандалы, где когда-то перековывали кандалы.
     Но новое там - целый город из землянок, с полом тоже земляным. В 1949 году привезли туда группу повторников, к вечеру, сгрузили в школу. Поздно ночью собралась комиссия, принимать рабочую силу: начальник райМВД, от леспромхоза, председатели колхозов. И потянулись перед комиссией - больные, старые, измотанные лагерной десяткой, и все больше женщины - вот кого мудрое государство изъяло из опасных городов и кинуло в суровый район осваивать тайгу. От такой "рабочей силы" все стали отказы-ваться, МВД заставило их брать. Самых же забракованных доходяг насовали сользаводу, представитель которого опоздал, не присутствовал. Сользавод - на р. Усолке в селе Троицком (тоже место давне-ссыльное, еще при Алексее Михайловиче загоняли сюда старообрядцев.) В середине XX века техника там была такая: гоняли лошадей по кругу и этим накачивали соль на противни, а потом выпаривали ее (дрова с лесоповала, на это и кинули старух). Крупный известный кораблестроитель угодил в эту партию, его поставили ближе к специальности: упаковывать соль в ящики.
     Попал в Тасеево 60-летний коломенский рабочий Князев. Работать он уже не мог, нищенствовал. Иногда подбирали его люди ночевать, иногда спал он на улице. В инвалидном доме для него места не было, в больнице его долго не задерживали. Как-то зимой он забрался на крыльцо райкома партии, пар-тии рабочих, и там замерз.
     При переезде из лагеря в таежную ссылку (а переезд такой: мороз 20 градусов, в открытых кузовах автомашин, худо одетые, как освободились, в кирзовых ботинках последнего срока, конвоиры же в по-лушубках и валенках) зэки даже не могли очнуться: в чем состояло их освобождение? В лагере были то-пленые бараки - а здесь землянка лесорубов, с прошлой зимы не топленая. Там рычали бензопилы - зарычат и здесь. И только этой пилой и там и здесь можно было заработать пайку сырого хлеба.
     Поэтому новоссыльные ошибались, и когда (1953 год) приезжал (Кузеево, Сухобузимского района, Енисей) заместитель директора леспромхоза Лейбович, красивый, чистый, они смотрели на его кожаное пальто, на откормленое белое лицо и, кланяясь, говорили по ошибке:
     - Здравствуйте, гражданин начальник!
     А тот укоризненно качал головой:
     - Нет-нет, какой же может быть "гражданин"! Я для вас теперь товарищ, вы уже не заключенные.
     Собирали ссыльных в той единственной землянке, и мрачно освещенный керосиновой коптилкой-мигалкой замдир внушал им, как гвозди вколачивал в гроб: - Не думайте, что это - жизнь временная. Вам действительно придется жить здесь вечно. А поэтому поскорей принимайтесь за работу! Есть семья - зо-вите, нет - женитесь тут друг на друге, не откладывая. Стройтесь. Рожайте детей. На дом и на корову по-лучите ссуду. За работу, за работу, товарищи! Страна ждет нашего леса!
     И уезжал товарищ в легковой.
     И это тоже было льготно, что разрешали жениться. В убогих колымских поселках, например под Ягод-ным, вспоминает Ретц, и женщины были, не выпущенные на материк, а МВД запрещало жениться: ведь семейным придется давать жилье.
     Но и это было послабление, что не разрешали жениться. А в Северном Казахстане в 1950-52-м годах иные комендатуры, напротив, чтобы ссыльного связать, ставили новоприбывшему условие: в две недели женись или сошлем в глубинку, в пустыню.
     Любопытно, что во многих ссыльных местах запросто, не в шутку, пользовались лагерным термином "общие работы" . Потому что таковы и были они, как в лагере: те неизбежные надрывные работы, губя-щие жизнь и не дающие пропитания. И если как вольным полагалось теперь ссыльным работать меньше часов, то двумя часами пути туда (в шахту или в лес), да двумя назад подтягивался рабочий день к ла-герной норме.
     Старый рабочий Березовский, в 20-е годы профсоюзный вождь, с 1938-го оттянувший 10 лет ссылки, а в 1949-м получивший 10 лет лагерей, при мне умиленно целовал лагерную пайку и говорил радостно, что в лагере он не пропадет, здесь ему хлеб полагается. В ссылке же и с деньгами в лавку придешь, ви-дишь буханку на полке, но нахально в лицо тебе говорят: хлеба нет! - и тут же взвешивают хлеб местно-му. То же и с топливом.
     Недалеко от того выражался и старый питерский рабочий Цивилько (все люди не нежные). Он гово-рил (1951), что после ссылки чувствует себя в Особом каторжном лагере человеком: отработал 12 часов - и иди в зону. А в ссылке любое вольное ничтожество могло поручить ему (он работал бухгалтером) бес-платную сверхурочную работу - и вечером, и в выходной, и любую работу сделать лично для того воль-ного - и ссыльный не смеет отказаться, чтоб не выгнали его завтра со службы.
     Несладка была жизнь ссыльного, ставшего и ссыльным "придурком". Перевезенный в Кок-Терек Джамбульской области Митрович (тут его жизнь так началась: отвели ему с товарищем ослиный сарай - без окон и полный навоза. Отгребли они навоз от стенки, постлали полынь, легли) получил должность зоотехника райсельхозотдела. Он пытался честно служить - и сразу же стал противен вольному партий-ному начальству. Из колхозного стада мелкое районное начальство забирало себе коров-первотелок, за-меняя их телками - и требовали от Митровича записывать двухлеток как четырехлеток. Начав пристальный учет, обнаружил Митрович, целые стада, пасомые и обслуживаемые колхозами, но не при-надлежащие колхозу. Оказывается, эти стада лично принадлежали первому секретарю райкома, предсе-дателю райисполкома, начальнику финотдела и начальнику милиции. (Так ловко вошел Казахстан в социализм!) "Ты их не записывай!" - велели ему. А он записал. С диковинной в зэке-ссыльном жаждой советской законности он еще осмелился протестовать, что председатель исполкома забрал себе серого смушка, - и был уволен (и это - только начало их войны).
     Но и районный центр - еще совсем не худое место для ссылки. Настоящие тяготы ссылки начинались там, где нет даже вида свободного поселка, даже края цивилизации.
     Тот же А. Цивилько рассказывает о колхозе "Жана Турмыс" ("Новая жизнь") в Западно-Казахстанской области, где он был с 1937 года. Еще до приезда ссыльных политотдел МТС насторожил и воспитал ме-стных: везут троцкистов, контрреволюционеров. Напуганные жители даже соли не одалживали ново-прибывшим, боясь обвинения в связи с врагами народа! В войну ссыльные не имели хлебных карточек. В колхозной кузнице выработал рассказчик за 8 месяцев - пуд проса... Полученное зерно сами растирали жерновами из распиленного казахского памятника-терменя. И шли в НКВД: или сажайте в тюрьму или дайте перевестись в районный центр! (Спросят: а как же местные? Да вот так... Привыкли... Ну и овечка какая-нибудь, коза, корова, юрта, посуда - все помогает.)
     В колхозе ссыльным повсюду так - ни казенного обмундирования, ни лагерной пайки. Это самое страшное место для ссылки - колхоз. Это как бы учебная проверка: где ж тяжелей: в лагере или в колхо-зе?
     Вот продают новичков, средь них С. А. Лифшица, на красноярской пересылке. Покупатели требуют плотников, пересылка отвечает: возьмите еще юриста и химика (Лифшиц), тогда и плотника дадим. Еще дают в нагрузку пожилых больных женщин. Потом при мягком 25-градусном морозе открытыми грузо-виками их везут в глубинную-глубинную деревню, всего о трех десятках дворов. Что же делать юристу и что химику? Получать пока аванс: мешок картошки, лук и муку (и это хороший аванс!). А деньги будут в следующем году, если заработаете. Работа пока такая - добывать коноплю, заваленную снегом. Для нача-ла нет даже мешка под матрац, соломой набить. Первый же порыв: отпустите из колхоза! Нет, нельзя: за каждую голову заплатил колхоз Тюремному Управлению по 120 рубликов (1952 год).
     О, как бы снова вернуться в лагерь!..
     Но прошибется читатель, если решит, что ссыльным намного лучше в совхозе, чем в колхозе. Вот сов-хоз в Сухобузимском районе, село Миндерла. Стоят бараки, правда - без зоны, как бы лагерь бесконвой-ных. Хотя и совхоз, но денег здесь не знают, их нет в обращении. Только пишутся цифирки: 9 рублей (сталинских) в день человеку. И еще пишется: сколько съедено тем человеком каши, сколько вычитается за телогрейку, за жилье. Все вычитается, вычитается, и вот диво: выходит к расчету, что ничего ссыль-ный не заработал, а еще совхозу должен. В этом совхозе, вспоминает А. Стотик, двое от безвыходности повесились.
     (Сам этот Стотик, фантазер, нисколько не усвоил свой злосчастный опыт изучения английского языка в Степлаге. <Часть V, гл. 5.> Оглядевшись в такой ссылке, он придумал осуществить конституционное право гражданина СССР на... образование! И подал заявление с просьбой отпустить его в Красноярск учиться! На этом наглом заявлении, которого, может быть, не знавала вся страна ссылки, директор сов-хоза (бывший секретарь райкома) вывел резолюцию не просто отрицательную, но декларативную: "Никто и никогда не разрешит Стотику учиться!" - Однако подвернулся случай: красноярская пересылка набира-ла по районам плотников из ссыльных. Стотик, никакой не плотник, вызвался, поехал, в Красноярске жил в общежитии среди пьяниц и воров и там стал готовиться к конкурсным экзаменам в Медицинский институт. Он прошел их с высоким баллом. До мандатной комиссии никто в его документах не разобрал-ся. На мандатной: "Был на фронте... Потом вернулся..." - и пересохло горло. "А дальше?" - "А потом... ме-ня... посадили..." - выговорил Стотик - и огрознела комиссия. "Но я отбыл срок! Я вышел! У меня высокий балл!" - настаивал Стотик. Тщетно. А был уже - год падения Берии!)
     И чем глубже - тем хуже, чем глуше - тем бесправнее. А. Ф. Макеев в упомянутых записках о Кенгире приводит рассказ "тургайского раба" Александра Владимировича Полякова о его ссылке между двумя лагерями в Тургайскую пустыню, на делекий отгон. Вся власть была там - председатель колхоза, казах, и даже от отеческой комендатуры никто никогда не заглядывал. Жилище Полякова стало - в одном сарай-чике с овцами, на соломенной подстилке; обязанности - быть рабом четырех жен председателя, управ-ляться с каждой по хозяйству и до выноса горшков за каждой. И что ж было Полякову делать? Выехать с отгона, чтобы пожаловаться? Не только не на чем, но это бы значило - побег и - 20 лет каторги. Никого же русского на том отгоне не было. И прошло несколько месяцев, прежде чем приехал русский финин-спектор. Он изумился рассказу Полякова и взялся передать его письменнную жалобу в район. За ту жало-бу как за гнусную клевету на советскую власть Поляков получил новый лагерный срок и в 50-е годы счастливо отбывал его в Кенгире. Ему казалось, что он почти освободился...
     И мы еще не уверены, был ли "тургайский раб" самым обездоленным изо всех ссыльных.
     Сказать, что ссылка имеет перед лагерем преимущество устойчивости жизни, как бы домашности (худо ли, хорошо ли, вот живешь здесь - и будешь жить, и никаких этапов), - тоже без оговорок нельзя. Этап не этап, но необъяснимая неумолимая комендантская переброска, внезапное закрытие пункта ссыл-ки или целого района всегда может разразиться; вспоминают такие случаи в разные годы в разных мес-тах. Особенно в военное время - бдительность! - всем сосланным в Тайпакский район собраться за 12 часов! - и айда в Джембетинский! И весь твой жалкий быт и жалкий скарбик, а такой нужный, и кров протекающий, а уже и подчиненный - все бросай! все кидай! шагом марш, босота лихая! Не помрешь - наживешь!..
     Вообще при кажущейся распущенности жизни (не ходят строем, а все в разные стороны, не строятся на развод, не снимают шапок, не запираются на ночь наружными замками), ссылка имеет свой режим. Где мягче, где суровее, но ощутителен он был везде до 1953-го года, когда начались всеобщие смягче-ния.
     Например, во многих местах ссыльные не имели права подавать в советские учреждения никаких жа-лоб по гражданским вопросам - иначе как через комендатуру, и только та решала, стоит ли этой жалобе давать ход или пригасить на месте.
     По любому вызову комендантского офицера ссыльный должен был покинуть любую работу, любое занятие - и явиться. Знающие жизнь поймут, мог ли ссыльный не выполнить какой-нибудь личной (ко-рыстной) просьбы комендантского офицера.
     Комендантские офицеры в своем положении и правах вряд ли уж так уступали лагерным. Напротив, у них было меньше беспокойств: ни зоны, ни караулов, ни ловли беглецов, ни вывода на работу, ни корм-ления и одевания этой толпы. Достаточно было дважды в месяц проводить отметки и иногда на прови-нившихся заводить бумаги в согласии с Законом. Это были властительные, ленивые, разъевшиеся (младший лейтенант комендатуры получал 2000 рублей в месяц), а потому в большинстве своем злые существа.
     Побегов в их подлинном смысле мало известно из советской ссылки: невелик был тот выигрыш в гражданской свободе, который достался бы удачливому беглецу: ведь почти на тех же правах жили тут вокруг него, в ссылке, местные вольные. Это не царские были времена, когда побег из ссылки легко пе-реходил в эмиграцию. А кара за побег была ощутительна. Судило за побег ОСО. До 1937-го оно давало свою максимальную цифру 5 лет лагерей, после 37-го - 10. А после войны, публично нигде не напеча-танный, всем стал известен и неуклонно применялся новый закон: за побег из места ссылки - двадцать лет каторги! Несоразмерно жестоко.
     Комендатура на местах вводила собственные истолкования, что считать и что не считать побегом, где именно та запретная черта, которую ссыльный не смеет переступить, и может ли он отлучиться по дрова или по грибы. Например, в Хакассии, в рудничном поселке Орджоникидзевский было такое установле-ние: отлучка наверх (в горы) - всего лишь нарушение режима и 5 лет лагерей; отлучка вниз (к железной дороге) - побег и 20 лет каторги. И до того внедрилась там непростительная эта мягкость, что когда группа ссыльных армян, доведенная до отчаяния самоуправством рудничного начальства, пошла на него жаловаться в райцентр - а разрешения комендатуры на такую отлучку, естественно, не имела, - то полу-чили они все за этот побег лишь по 6 лет.
     Вот такие отлучки по недоразумению чаще всего и квалифицировались как побеги. Да простодушные решения старых людей, не могущих взять в толк и усвоить нашу людоедскую систему.
     Одна гречанка, уже древней 80-ти лет, была в конце войны сослана из Симферополя на Урал. Когда война кончилась и в Симферополь вернулся сын, она естественно поехала к нему и тайно жила у него. В 1949 г., уже 87 (!) лет отроду, она была схвачена, осуждена на 20 лет каторжных работ (87+20 =?) и эта-пирована в Озерлаг. - Другую старую тоже гречанку знали в Джамбульской области. Когда с Кубани ссылали греков, ее взяли вместе с двумя взрослыми дочерьми, третья же дочь, замужем за русским, оста-лась на Кубани. Пожила-пожила старуха в ссылке и решила к той дочери поехать умирать. "Побег", ка-торга, 20 лет! - В Кок-Тереке был у нас физиолог Алексей Иванович Богословский. К нему применили "аденауэровскую" амнистию 1955 года, но не полностью: оставили за ним ссылку, а ее быть не должно. Стал он слать жалобы и заявления, но все это - долго, а тем временем в Перми слепла у него мать, кото-рая не видела его уже 14 лет, от войны и плена, и мечтала последними глазами увидеть. И, рискуя катор-гой. Богословский решился за неделю съездить к ней и назад. Он придумал себе командировку на животноводческие отгоны в пустыню, сам же сел на поезд в Новосибирск. В районе не заметили его от-лучки, но в Новосибирске бдительный таксист донес на него оперативникам, те подошли проверить до-кументы, их не было, пришлось открыться. Вернули его в нашу же кок-терекскую глинобитную тюрьму, начали следствие - вдруг пришло разъяснение, что он не подлежит ссылке. Едва выпущенный, он уехал к матери. Но опоздал.
     Мы сильно обеднили бы картину советской ссылки, если бы не напомнили, что в каждом ссыльном районе бдил неусыпный ОПЕРЧЕКОТДЕЛ, тягал ссыльных на собеседования, вел вербовку, собирал до-носы и использовал их для намота новых сроков. Ведь приходила же когда-то пора ссыльной человече-ской единице сменить однообразную ссыльную неподвижность на бодрую лагерную скученность. Вторая протяжка - новое следствие и новый срок, были естественным окончанием ссылки для многих.
     Надо было Петру Виксне в 1922 г. дезертировать из реакционной буржуазной латвийской армии, бе-жать в свободный Советский Союз, тут в 1934 г. за переписку с оставшейся латышской родней (родня в Латвии не пострадала нисколько) быть сосланным в Казахстан, не упасть духом, неутомимым ссыльным машинистом депо Аягуза выйти в стахановцы, чтобы 3 декабря 1937 г. повесили в депо плакат: "Берите пример с т. Виксне!", а 4 декабря товарища Виксне посадили на вторую протяжку, вернуться с которой ему уже не было суждено.
     Вторые посадки в ссылке, как и в лагерях, шли постоянно, чтоб доказать наверх неусыпность оперче-кистов. Как и везде, применялись усиленные методы, помогающие арестанту быстрей понять свой рок и верней ему подчиниться (Цивилько в Уральске в 1937 году - 32 суток карцера и выбили 6 зубов). Но на-ступали и особые периоды, как в 1948 году, когда по всей ссылке закидывался густой бредень и вылав-ливали для лагеря или всех дочиста, как на Воркуте ("Воркута становится производственным центром, товарищ Сталин дал указание очистить ее") или всех мужчин, как в иных местах.
     Но и для тех, кто на вторую протяжку не попадал, туманен был этот "конец ссылки". Так на Колыме, где и "освобождение" из лагеря все состояло лишь в переходе от лагерной вахты до спецкомендатуры, - конца ссылки, собственно, не бывало, потому что не было выезда с Колымы. А кому и удалось оттуда вырваться "на материк" в краткие периоды разрешения, еще не раз, наверно, похулили свою судьбу: все они получили на материке вторые лагерные сроки.
     Тень оперчекотдела постоянно затмевала и без того не беззаботное небо ссылки. Под оком оператив-ника, на стукаческом простуке, постоянно в надрывной работе, в выколачивании хлеба для детишек, - ссыльные жили трусливо и замкнуто, очень разъединенно. Не было тюремно-лагерных долгих бесед, не было исповедей о пережитом. Поэтому трудно собирать рассказы о ссыльной жизни.
     И фотографий почти не оставила наша ссылка: если были фотографы, то снимали только на докумен-ты - для кадров и спецчастей. Группе ссыльных - да вместе сфотографироваться, это - что? это как? Это - сразу донос в ГБ: вот, мол, наша подпольная антисоветская организация. По снимку всех и возьмут.
     Не оставила наша ссылка фотографий - тех, знаете, групповых и довольно веселых: третий слева Ульянов, справа второй Кржижановский. Все сыты, все одеты чисто, не знают труда и нужды, если бо-родка - то холена, если шапка - то доброго меха.
     Очень тогда были, дети, мрачные времена...

 

Глава 4

Ссылка народов

     Историки могут нас поправить, но средняя наша человеческая память не удержала ни от XIX-го, ни от XVIII-го, ни от XVII-го века массовой насильственной пересылки народов. Были колониальные покоре-ния - на океанских островах, в Африке, в Азии, на Кавказе, победители приобретали власть над корен-ным населением, но как-то не приходило в неразвитые головы колонизаторов разлучить это население с его исконной землею, с его прадедовскими домами. Может быть только вывоз негров для американских плантаций дает нам некоторое подобие и предшествие, но там не было зрелой государственной системы: там лишь были отдельные христиане-работорговцы, в чьей груди взревела огнем внезапно обнажившаяся выгода, и они ринулись каждый для себя вылавливать, обманывать и покупать негров по одиночке и по десяткам.
     Нужно было наступить надежде цивилизованного человечества - XX веку, и нужно было на основе Единственно-Верного Учения высочайше развиться Национальному вопросу, чтобы высший в этом во-просе специалист взял патент на поголовное искоренение народов путем их высылки в сорок восемь, в двадцать четыре и даже в полтора часа.
     Конечно, это не так сразу прояснилось и ему Самому. Один раз он неосторожно высказался даже: "Не бывало и не может быть случая, чтобы кто-либо мог стать в СССР объектом преследования из-за его на-ционального происхождения". <Сталин. Сочинения. М., 1951 г. - т. 13, стр. 258.> В 20-е годы все эти на-циональные языки поощрялись, Крыму так и долдонили, что он - татарский, татарский, и даже был арабский алфавит, и надписи все по-татарски.
     А оказалось - ошибка...
     Даже пропрессовав великую мужицкую ссылку, не сразу мог понять Великий Рулевой, как это удобно перенесется на нации. И опыт державного брата Гитлера по выкорчевыванию евреев и цыган уже был поздний, уже после начала второй мировой войны, а Сталин-батюшка задумался над этой проблемою раньше.
     Кроме только Мужичьей Чумы и до самой высылки народов наша советская ссылка, хотя и ворочала кое-какими сотнями тысяч, но не шла в сравнение с лагерями, не была столь славна и обильна, чтобы пробороздился в ней ход Истории. Были ссыльно-поселенцы (по суду), были административно-ссыльные (без суда), но и те и другие - все счетные единицы, со своими фамилиями, годами рождения, статьями обвинения, фотокарточками анфас и в профиль, и только мудротерпеливые, нисколько не брезгливые Ор-ганы умели из песчинок свить веревку, из этих разваленных семей - монолиты ссыльных районов.
     Но насколько же возвысилось и ускорилось дело ссылания, когда погнали на высылку спецпереселен-цев! Два первых термина были от царя, этот - советский кровный. Разве не с этой приставочки спец на-чинаются наши излюбленные сокровеннейшие слова (спецотдел, спецзадание, спецсвязь, спецпаек, спецсанаторий)? В год Великого Перелома обозначили спецпереселенцами "раскулаченных" - и это куда верней, гибче получилось, без повода обжаловать, потому что "раскулачивали" не одних кулаков, а уж "спецпереселенец" - не выкусишь!
     И вот указал Великий Отец применять это слово к ссылаемым нациям.
     Не сразу далось и Ему открытие. Первый опыт был весьма осторожен: в 1937 году сколько-то десят-ков тысяч подозрительных этих корейцев - какое доверие этим черномазым косоглазым перед Халхин-Голом, перед лицом японского империализма? - были тихо и быстро, от трясущихся стариков до блею-щих младенцев, с долею нищенского скарба переброшены с Дальнего Востока в Казахстан. Так быстро, что первую зиму прожили они в саманных домах без окон (где же стекол набраться!). И так тихо, что ни-кто, кроме смежных казахов, о том переселении не узнал, и ни один сущий язык в стране о том не проле-петал, и ни один заграничный корреспондент не пикнул. (Вот для чего вся печать должна быть в руках пролетариата.)
     Понравилось. Запомнилось. И в 1940 году тот же способ применили в окрестностях колыбельного града Ленинграда. Но не ночью и не под перевешенными штыками брали ссылаемых, а называлось это - "торжественные проводы" в Карело-Финскую (только что завоеванную) республику. В зените дня, под трепетанье красных флагов и под медь оркестров, отправляли осваивать новые родные земли приленин-градских финнов и эстонцев. Отвезя же их несколько поглуше (о судьбе партии в 600 человек рассказы-вает В. А. М.), отобрали у всех паспорта, оцепили конвоем и повезли дальше телячьим красным эшелоном, потом баржей. С пристани назначения в глубине Карелии стали их рассылать "на укрепление колхозов". И торжественно провоженные и вполне свободные граждане - подчинились. И только 26 бун-тарей, среди них рассказчик, ехать отказались, больше того - не сдали паспортов! "Будут жертвы!" - предупредил их приехавший представитель советской власти - Совнаркома Карело-Финской ССР. "Из пулеметов будете стрелять?" - крикнули ему. Вот неразумцы, зачем же из пулеметов? Ведь сидели они в оцеплении, кучкой, и тут единственного ствола было бы достаточно (и никто б об этих двадцати шести финнах поэм не сложил). Но странная мягкотелость, нерасторопность или нераспорядительность поме-шала этой благорассудной мере. Пытались их разделить, вызывали к оперу по одному - все 26 вместе хо-дили по вызову. И упорная бессмысленная их отвага взяла верх! - паспорта им оставили и оцепление сняли. Так они удержались пасть до колхозников или до ссыльных. Но случай - исключительный, а мас-са-то паспорта сдала.
     Все это были пробы. Лишь в июле 1941 года пришла пора испытать метод в развороте: надо было ав-тономную и, конечно, изменническую республику Немцев Поволжья (с ее столицами Энгельс и Мар-ксштадт) выскребнуть и вышвырнуть в несколько суток куда-нибудь подальше на восток. Здесь первый раз был применен в чистоте динамичный метод ссылки целых народов, и насколько же легче, и насколь-ко же плодотворней оказалось пользоваться единым ключом - пунктом о национальности - вместо всех этих следственных дел и именных постановлений на каждого. И кого прихватывали из немцев в других частях России (а подбирали их всех), то не надо было местному НКВД высшего образования, чтоб разо-браться: враг или не враг? Раз фамилия немецкая - значит, хватай.
     Система была опробована, отлажена и отныне будет с неумолимостью цапать всякую указанную на-значенную обреченную предательскую нацию, и каждый раз все проворнее: чеченов; ингушей; карача-евцев; балкар; калмыков; курдов; крымских татар; наконец, кавказских греков. Система тем особенно динамичная, что объявляется народу решение Отца Народов не в форме болтливого судебного процесса, а в форме боевой операции современной мотопехоты: вооруженные дивизии входят ночью в расположе-ние обреченного народа и занимают ключевые позиции. Преступная нация просыпается и видит кольцо пулеметов и автоматов вокруг каждого селения. И дается 12 часов (но это слишком много, простаивают колеса мотопехоты, и в Крыму уже - только 2 и даже полтора часа), чтобы каждый взял то, что способен унести в руках. И тут же сажается каждый, как арестант, ноги поджав, в кузов грузовика (старухи, матери с грудными - садись, команда была!) - и грузовики под охраной идут на станцию железной дороги. А там телячьи эшелоны до места. А там, может быть, - еще (по реке Унже крымские татары, как раз для них эти северные болота) сами, как бурлаки, потянут бечевою плоты против течения на 150-200 километров в дикий лес (выше Кологрива), а на плотах будут лежать недвижные седобородые старики.
     Наверно, с воздуха, с высоких гор это выглядело величественно: зажужжал моторами единовременно весь Крымский (только что освобожденный, апрель 1944 г.) полуостров, и сотни змей-автоколонн по-ползли, поползли по его прямым и крученым дорогам. Как раз доцветали деревья. Татарки тащили из те-плиц на огороды рассаду сладкого лука. Начиналась посадка табака. (И на том кончилась. И на много лет потом исчез табак из Крыма.) Автоколонны не подходили к самым селениям, они были на узлах дорог, аулы же оцеплялись спецотрядами. Было ведено давать на сборы полтора часа, но инструктора сокраща-ли и до 40 минут - чтобы справиться пободрей, не опоздать к пункту сбора - и чтоб в самом ауле богаче было разбросано для остающейся от спецотряда зондер-команды. Заядлые аулы, вроде Озенбаша близ Биюк-озера, приходилось начисто сжигать. Автоколонны везли татар на станции, а уже там, в эшелонах, ждали еще и сутками, стонали, пели жалостные песни прощания. <В 60-х гг. XIX в. помещики и админи-страция Таврической губернии ходатайствовали о полном выселении крымских татар в Турцию; Алек-сандр II отказал. В 1943 г. о том же ходатайствовал гауляйтер Крыма; Гитлер отказал.>
     Стройная однообразность! - вот преимущество ссылать сразу нациями! Никаких частных случаев! Ни-каких исключений, личных протестов! Все едут покорно, потому что: и ты, и он, и я. Едут не только все возрасты и оба пола: едут и те, кто во чреве - и они уже сосланы тем же Указом! Едут и те, кто еще не зачат: ибо суждено им быть зачатым под дланью того же Указа, и от самого дня рождения, вопреки уста-ревшей надоевшей статье 35-й УК ("ссылка не может применяться к лицам, моложе 16 лет"), едва только высунув голову на свет - они уже будут спецпереселенцы, уже будут сосланы навечно. А совершенноле-тие их, их 16-летний возраст, только тем будет ознаменован, что они начнут ходить отмечаться в комен-датуру.
     И то, что осталось за спиною - распахнутые, еще неостывшие дома, и разворошенное имущество, весь быт, налаженный в десять и в двадцать поколений, - тоже единообразно достается оперативникам ка-рающих органов, а что - государству, а что - соседям из более счастливых наций, и никто не напишет жалобы о корове, о мебели, о посуде.
     И тем последним еще довышено и дотянуто единообразие, что не щадит секретный Указ ни даже чле-нов коммунистической партии из рядов этих негодных наций. Значит, и партбилетов проверять не надо, еще одно облегчение! А коммунистов в новой ссылке обязать тянуть в два плеча - и всем кругом будет хорошо. <Конечно, всех изворотов не предусмотреть и Мудрому Кормчему. В 1929-м изгоняли из Крыма татарских князей и высоких особ. Это делали мягче, чем в России: их не арестовывали, они сами уез-жа.ти в Среднюю Азию. Здесь среди родственного мусульманского населения они постепенно прижи-лись, благоустроились. И вот через 15 лет туда же привезли под гребенку всех трудящихся татар! Старые знакомые встретились. Только трудящиеся были изменниками и ссыльными, а бывшие князья занимали прочные посты в советском аппарате, многие - в партии.>
     Трещину в единообразии давали только смешанные браки (недаром наше социалистическое государ-ство всегда против них). При ссылке немцев и потом греков таких супругов не высылали. Но очень это вносило большую путаницу и оставляло в местах, как будто очищенных, очаги заразы. (Как те старые гречанки, которые возвращались к детям умирать.)
     Куда же ссылали нации? Охотно и много - в Казахстан, и тут вместе с обычными ссыльными они со-ставили добрую половину республики, так что с успехом ее можно было теперь называть Казэкстан. Но не обделены были и Средняя Азия, и Сибирь (множество калмыков вымерло на Енисее), Северный Урал и Север Европейской части.
     Считать или не считать ссылкою народов высылку прибалтийцев? Формальным условиям она не удовлетворяет: ссылали не всех подчистую, народы как будто остались на месте (слишком близко к Ев-ропе, а то ведь как хотелось!). Как будто остались, но прорежены по первому разряду.
     Их чистить начали рано: еще в 1940 году, сразу, как только вошли туда наши войска, и еще прежде, чем обрадованные эти народы единодушно проголосовали за вступление в Советский Союз. Изъятие на-чалось с офицеров. Надо представить себе, чем было для этих молодых государств их первое (и послед-нее) поколение собственных офицеров: это были не чванные бароны-лоботрясы, а сама серьезность, ответственность и энергия нации. Еще гимназистами в снегах под Нарвой они учились как неокрепшей своей грудью отстоять неокрепшую родину. Теперь этот сгущенный опыт и энергию срезали одним взмахом косы, это было важнейшим приготовлением к плебисциту. Да это испытанный был рецепт - раз-ве не то же делалось когда-то и в коренном Союзе? Тихо и поспешно уничтожить тех, кто может возгла-вить сопротивление, еще тех, кто может возбуждать мыслями, речами, книгами - и как будто народ весь на месте, а уже и нет народа. Мертвый зуб снаружи первое время вполне похож на живой.
     Но в 1940-м году для Прибалтики это не ссылка была, это были лагеря, а для кого-то - расстрелы в ка-менных тюремных дворах. И в 1941-м году, отступая, хватали, сколько могли людей состоятельных, зна-чительных, заметных. увозили, угоняли их с собой как дорогие трофеи, а потом сбрасывали как навоз, на коченелую землю Архипелага (брали непременно ночами, 100 кг багажа на всю семью и глав семей уже при посадке отделяли для тюрьмы и уничтожения). Всю войну затем (по ленинградскому радио) угрожа-ли Прибалтике беспощадностью и местью. В 1944-м, вернувшись, угрозы исполнили, сажали обильно и густо. Но и это еще не была массовая народная ссылка.
     Главная ссылка прибалтийцев разразилась в 1948-м году (непокорные литовцы), в 1949-м (все три на-ции) и в 1951-м (еще раз литовцы). В эти же совпадающие годы скребли и Западную Украину, и тоже последняя высылка произошла там в 1951-м году.
     Кого-то готовился Генералиссимус ссылать в 1953-м году? Евреев ли? Кроме них кого? То ли всю Правобережную Украину? Этого великого замысла мы никогда не узнаем. Я подозреваю, например, что была у Сталина неутоленная жажда сослать всю Финляндию в прикитайские пустыни - но не удалось это ему ни в 1940-м, ни в 1947-м (попытка переворота Лейно). Приискал бы он местечко за Уралом хоть и сербам, хоть и пелопонесским грекам.
     Если бы этот Четвертый Столп Передового Учения продержался б еще лет десять - не узнали бы мы этнической карты Евразии, произошло бы великое Противопереселение народов.

***

     Сколько сослано было наций - столько и эпосов напишут когда-нибудь - о разлуке с родной землей и о сибирском уничтожении. Им самим только и прочувствовать все прожитое, а не нам пересказывать, не нам дорогу перебегать.
     Но чтобы признал читатель, что та же это страна ссылки, уже наведанная ему, то же грязнилище при том же Архипелаге, - проследим немного за высылкою прибалтов.
     Высылка прибалтов происходила не только не насилием над верховной народной волей, но исключи-тельно в исполнение ее. В каждой из трех республик состоялось свободное постановление своего Совета Министров (в Эстонии - 25 ноября 1948 года) о высылке определенных разрядов своих соотечественни-ков в чужую дальнюю Сибирь - и притом навечно, чтоб на родную землю они никогда более не верну-лись. (Здесь отчетливо видна и независимость прибалтийских правительств и та крайность раздражения, до которого их довели негодные никчемные соотечественники.) Разряды эти были вот какие: а) семьи уже осужденных (мало было, что отцы доходят в лагерях, надо было все семя их вытравить); б) зажиточ-ные крестьяне (это очень ускоряло уже назревшую в Прибалтике коллективизацию) и все члены их семей (рижских студентов брали в ту же ночь, когда и их родителей с хутора); в) люди заметные и важные сами по себе, но проскочившие как-то гребешки 1940-го, 41-го и 44-го годов; г) просто враждебно настроен-ные, не успевшие бежать в Скандинавию или лично неприятные местным активистам семьи.
     Постановление это, чтобы не нанести ущерба достоинству нашей общей большой Родины, и не доста-вить радости западным врагам, не было опубликовано в газетах, не было оглашено в республиках, да и самим ссылаемым не объявлялось при высылке, а лишь по прибытию на место, в сибирских комендату-рах.
     Организация высылки настолько поднялась за минувшие годы от времен корейских и даже крымско-татарских, ценный опыт настолько был обобщен и усвоен, что счет не шел уже ни на сутки, ни на часы, а всего на минуты. Установлено и проверено было, что вполне достаточно двадцати-тридцати минут от первого ночного стука в дверь до переступа последнего хозяйкиного каблука через родной порог - в ноч-ную тьму и на грузовик. За эти минуты разбуженная семья успевала одеться, усвоить, что она ссылается навечно; подписать бумажку об отказе от всяких имущественных претензий, собрать своих старух и де-тей, собрать узелки и по команде выйти. (Никакого беспорядка с оставшимся имуществом не было. По-сле ухода конвоя приходили представители Финотдела и составляли конфискационный список, по которому имущество потом продавалось в пользу государства через комиссионные магазины. Мы не имеем права их упрекнуть, что при этом они совали что-то себе за пазуху или грузили "по левой". Это не очень было и нужно, достаточно было еще одну квитанцию выписать из комиссионного, и любой пред-ставитель народной власти мог везти приобретенную за бесценок вещь к себе домой вполне законно.)
     Что можно было за эти 20-30 минут сообразить? Как определить и выбрать самое нужное? Лейтенант, ссылавший одну семью (бабушку 75 лет, мать 50-ти, дочь 18-ти и сына 20-ти), посоветовал: "швейную машину обязательно возьмите!" Пойди догадайся! Этой швейной машиной только и кормилась потом семья. <Эти конвоиры - как и что понимали в своих действиях? Марию Сумберг ссылал сибирский сол-дат с р. Чулым. Вскоре он демобилизовался, приехал домой - и там увидел ее и осклабился вполне радо-стно и душевно: "тетя! Вы - меня помните?..">
     Впрочем, эта быстрота высылки иногда шла на пользу и обреченным. Вихрь! - пронесся и нет его. От самого лучшего веника остаются же прометины. Кто из женщин сумел продержаться суток трое, дома не ночевал - приходил теперь в Финотдел, просил распечатать квартиру, и что ж? - распечатывали. Черт с тобой, живи до следующего Указа.
     В тех малых телячьих товарных вагонах, в которых полагается перевозить 8 лошадей или 32 солдата или 40 заключенных, ссылаемых таллинцев везли по 50 и больше. По спеху вагонов не оборудовали, и не сразу разрешили прорубить дыру. Параша - старое ведро, тотчас была переполнена, изливалась и запле-скивала вещи. Двуногих млекопитающих, с первой минуты их заставили забыть, что женщины и мужчи-ны - разное суть. Полтора дня они были заперты без воды и без еды, умер ребенок. (А ведь все это мы уже читали недавно, правда? Две главы назад, 20 лет назад - а все то же...) Долго стояли на станции Юлемисте, а снаружи бегали и стучали в вагоны, спрашивали имена, тщетно пытались передать кому-то продукты и вещи. Но тех отгоняли. А запертые голодали. А неодетых ждала Сибирь.
     В пути стали выдавать им хлеб, на некоторых станциях - супы. Путь у всех эшелонов был дальний: в Новосибирскую, Иркутскую область, в Красноярский край. В один Барабинск прибыло 52 вагона эстон-цев. Четырнадцать суток ехали до Ачинска.
     Что поддерживать может людей в этом отчаянном пути? Та надежда, которую приносит не вера, а не-нависть: "Скоро им конец! В этом году будет война, и осенью обратно поедем".
     Никому благополучному ни в западном, ни в восточном мире не понять, не разделить, может быть и не простить этого тогдашнего настроения за решетками. Я писал уже, что и мы так верили, и мы так жа-ждали в те годы - в 49-м, в 50-м. В те годы всхлестнулась неправедность этого строя, этих двадцатипяти-летних сроков, этих повторных возвратов на Архипелаг - до некоей высшей взрывной, уже до явности нетерпимой, уже охранниками незащитимой точки. (Да скажем общо: если режим безнравственен - сво-боден подданный от всяких обязательств перед ним.) Какую же искалеченную жизнь надо устроить, что-бы тысячи тысяч в камерах, в воронках и в вагонах взмолились об истребительной атомной войне как о единственном выходе?!..
     А не плакал - никто. Ненависть сушит слезы.
     Еще вот о чем думали в дороге эстонцы: как встретит их сибирский народ? В 40-м году сибиряки об-дирали присланных прибалтов, выжимали с них вещи, за шубу давали полведра картошки. (Да ведь по тогдашней нашей раздетости прибалты действительно выглядели буржуями...)
     Сейчас, в 49-м, наговорено было в Сибири, что везут к ним отъявленное кулачество. Но замученным и ободранным вываливали это кулачество из вагонов. На санитарном осмотре русские сестры удивлялись, как эти женщины худы и обтрепаны, и тряпки чистой нет у них для ребенка. Приехавших разослали по обезлюдевшим колхозам, - и там, от начальства таясь, носили им сибирские колхозницы, чем были бога-ты: кто по пол-литра молочка, кто лепешек свекольных или из очень дурной муки.
     И вот теперь - эстонки плакали.
     Но еще был, разумеется, комсомольский актив. Эти так и приняли к сердцу, что вот приехало фашист-ское отребье ("вас всех потопить!" - восклицали они), и еще работать не хотят, неблагодарные, для той страны, которая освободила их от буржуазного рабства. Эти комсомольцы стали надзирателями над ссыльными, над их работою. И еще были предупреждены: по первому выстрелу организовывать облаву.
     На станции Ачинск произошла веселая путаница: начальство Бирилюсского района купило у конвоя 10 вагонов ссыльных, полтысячи человек, для своих колхозов на р. Чулым и проворно перекинуло их на 150 км к северу от Ачинска. А назначены они были (но не знали, конечно, об этом) Саралинскому рудо-управлению в Хакассию. Те ждали своего контингента, а контингент был вытрясен в колхозы, полу-чившие в прошлом году по 200 граммов зерна на трудодень. К этой весне не оставалось у них ни хлеба, ни картошки, и стоял над селами вой от мычавших коров, коровы как дикие кидались на полусгнившую солому. Итак, совсем не по злобности и не по зажиму ссыльных выдал колхоз новоприбывшим по одному килограмму муки на человека в неделю - это был вполне достойный аванс, почти равный всему будуще-му заработку! Ахнули эстонцы после своей Эстонии... (Правда, в поселке Полевой близ них стояли боль-шие амбары, полные зерна: оно накоплялось там год за годом из-за того, что не управлялись вывозить. Но тот хлеб был уже государственный, он уже за колхозом не числился. Мер народ кругом, но хлеба из тех амбаров ему не выдавали: он был государственный. Председатель колхоза Пашков как-то выдал са-мовольно по пять килограммов на каждого еще живого колхозника - и за то получил лагерный срок. Хлеб тот был государственный, а дела - колхозные, и не в этой книге их обсуждать.)
     На этом Чулыме месяца три колотились эстонцы, с изумлением осваивая новый закон: или воруй или умирай! И уж думали, что навечно - как вдруг выдернули всех и погнали в Саралинский район Хакассии (это хозяева нашли свой контингент). Хакассцев самих там было неприметно, а каждый поселок - ссыль-ный, а в каждом поселке комендатура. Всюду золотые рудники, и бурение, и силикоз. (Да обширные про-странства были не столько Хакассия или Красноярский край, сколько трест ХакЗолото или Енисейстрой, и принадлежали они не райсоветам и не райкомам партии, а генералам войск МВД, секретари же райко-мов гнулись перед райкомендантами.)
     Но еще не горе было тем, кого посылали просто на рудники. Горе было тем, кого силком зачисляли в "старательские артели". Старатели! - это так заманчиво звучит, слово поблескивает легкой золотой пы-лью. Однако, в нашей стране умеют исказить любое земное понятие. В "артели" эти загоняли спецпере-селенцев, ибо не смеют возражать. Их посылали на разработку шахт, покинутых государством за невыгодностью. В этих шахтах не было уже охраны безопасности, и постоянно лила вода, как от сильно-го дождя. Там невозможно было оправдать свой труд и заработать сносно; просто эти умирающие люди посылались вылизывать остатки золота, которое государству было жаль покинуть. Артели подчинялись "старательскому сектору" рудоуправления, которое знало только - спустить план и спросить план, и ни-каких других обязанностей. "Свобода" артелей была не от государства, а от государственного законода-тельства: им не положен был оплачиваемый отпуск, не обязательно воскресенье (как уже полным зэкам), мог быть объявлен "стахановский месячник" безо всяких воскресений. А государственное оставалось: за невыход на работу - суд. Раз в два месяца к ним приезжал нарсуд и многих осуждал к 25% принудработ, причин всегда хватало. Зарабатывали эти "старатели" в месяц 3-4 "золотых" рубля (150-200 сталинских).
     На некоторых рудниках под Копьевым ссыльные получали зарплату не деньгами, а бонами: в самом деле, зачем им общесоюзные деньги, если передвигаться они все равно не могут, а в рудничной лавке им продадут и за боны?
     В этой книге уже развернуто было подробное сравнение заключенных с крепостными крестьянами. Вспомним, однако, из истории России, что самым тяжким было крепостное состояние не крестьян, а за-водских рабочих. Эти боны для покупки только в рудничной лавке надвигают на нас наплывом алтай-ские прииски и заводы. Их приписное население в XVIII и XIX веке совершало нарочно преступления, чтобы только попасть на каторгу и вести более легкую жизнь. На алтайских золотых приисках и в конце прошлого века "рабочие не имели права отказаться от работы даже в воскресенье" (!), платили штрафы (сравни принудработы), и еще там были лавочки с недоброкачественными продуктами, спаиванием и обвесом. "Эти лавочки, а не плохо поставленная золотодобыча были главным источником доходов" золо-топромышленников <Семенов Тян-Шанский. "Россия". Том XVI.>, или, читай - треста.
     Да что это уж так все неоригинально на Архипелаге?..
     В 1952 году маленькая хрупкая X. С. не пошла в сильный мороз на работу потому, что у нее не было валенок. За это начальник деревообрабатывающей артели отправил ее на 3 месяца на лесоповал - без ва-ленок же. - Она же в месяцы перед родами просила дать ей легче работу, не бревна подтаскивать, ей от-ветили: не хочешь - увольняйся. А темная врачиха на месяц ошиблась в сроках ее беременности и отпустила в декретный за два-три дня до родов. Там, в тайге МВД, много не поспоришь.
     Но и это все еще не было подлинным провалом жизни. Провал жизни узнавали только те спецпересе-ленцы, кого посылали в колхозы. Спорят некоторые теперь (и не вздорно): вообще колхоз легче ли лаге-ря? Ответим: а если колхоз и лагерь - да соединить вместе? Вот это и было положение спецпереселенца в колхозе. От колхоза то, что пайки нет - только в посевную дают семисотку хлеба, и то из зерна полу-сгнившего, с песком, земляного цвета (должно быть, в амбарах полы подметали). От лагеря то, что са-жают в КПЗ: пожалуется бригадир на своего ссыльного бригадника в правление, а правление звонит в комендатуру, а комендатура сажает. А уж от кого заработки - концов не сведешь: за первый год работы в колхозе получила Мария Сумберг на трудодень по двадцати граммов зерна (птичка Божья при дороге напрыгает больше!) и по 15 сталинских копеек (хрущевских-полторы). За заработок целого года они ку-пила себе... алюминиевый таз.
     Так на что ж они жили?! А - на посылки из Прибалтики. Ведь народ их сослали - не весь.
     А кто ж калмыкам посылки присылал? Крымским татарам?..
     Пройдите по могилам, спросите.
     Все тем же ли решением родного прибалтийского Совета Министров или уж сибирской принципи-альностью, применялось к прибалтийским спецпереселенцам до 1953 года, пока Отца не стало, спецуказание: никаких работ, кроме тяжелых! только кайло, лопата и пила! "Вы здесь должны научиться стать людьми!" И если производство ставило кого выше, комендатура вмешивалась и сама снимала на общие. Даже не разрешали спецпереселенцам копать садовую землю при доме отдыха рудоуправления - чтоб не оскорбить стахановцев, отдыхающих там. Даже с поста телятницы комендант согнал М. Сумберг: "вас не на дачу прислали, идите сено метать!" Еле-еле отбил ее председатель. (Она спасла ему телят от бруцеллеза. Она полюбила сибирскую скотину, находя ее добрее эстонской, и не привыкшие к ласке коровы лизали ей руки.)
     Вот понадобилось срочно грузить зерно на баржу - и спецпереселенцы бесплатно и безнаградно рабо-тают 36 часов подряд (р. Чулым). За эти полтора суток - два перерыва на еду по 20 минут и один раз от-дых 3 часа. "Не будете - сошлем дальше на север!" Упал старик под мешком - комсомольцы-надсмотрщики пинают его ногами.
     Отметка - еженедельно. До комендатуры - несколько километров? старухе - 80 лет? Берите лошадь и привозите! - При каждой отметке каждому напоминается: побег - 20 лет каторжных работ.
     Рядом - комната оперуполномоченного. И туда вызывают. Там поманят лучшей работой. И угрозят выслать дочь единственную - за Полярный Круг, от семьи отдельно.
     А - чего они не могут? На каком чуре когда их рука останавливалась совестью?..
     Вот задания: следить за такими-то. Собирать материалы для посадки такого-то.
     При входе в избу любого комендантского сержанта все спецпереселенцы, даже пожилые женщины, должны встать и не садиться без разрешения.

***

     ... Да не понял ли нас читатель так, что спецпереселенцы были лишены гражданских прав?..
     О, нет, нет! Все гражданские права за ними полностью сохранялись! У них не отбирались паспорта. Они не были лишены участия во всеобщем, равном, тайном и прямом голосовании. Этот миг высокий, светлый - из нескольких кандидатов вычеркнуть всех, кроме своего избранника - за ними был свято со-хранен. И подписываться на заем им тоже не было запрещено (вспомним мучения коммуниста Дьякова в лагере!). Когда вольные колхозники, бурча и отбраниваясь, еле давали по 50 рублей, с эстонцев выжима-ли по 400: "Вы - богатые. Кто не подпишется - не будем посылок передавать. Сошлем еще дальше на се-вер."
     И - сошлют, а почему бы нет?..

***

     О, как томительно! Опять и опять одно и то же. Да ведь кажется, эту часть мы начали с чего-то ново-го: не лагерь, но ссылка. Да ведь кажется эту главу мы начали с чего-то свежего: не адм. ссыльные, но спецпереселенцы.
     А пришло все к тому ж.
     И надо ли, и сколько надо теперь еще, и еще, и еще рассказывать о других, об иных, об инаких ссыль-ных районах? Не о тех местах? Не о тех годах? Нациях не тех.
     А кех же?..

***

     Впереслойку расселенные, друг другу хорошо видимые, выявляли нации свои черты, образ жизни, вкусы, склонности.
     Среди всех отменно трудолюбивы были немцы. Всех бесповоротнее они отрубили свою прошлую жизнь (да и что за родина у них была на Волге или на Маныче?). Как когда-то в щедроносные екатери-нинские наделы, так теперь вросли они в бесплодные суровые сталинские, отдались новой ссыльной земле как своей окончательной. Они стали устраиваться не до первой амнистии, не до первой царской милости, а - навсегда. Сосланные в 41-м году наголе, но рачительные и неутомимые, они не упали ду-хом, а принялись и здесь так же методично, разумно трудиться. Где на земле такая пустыня, которую немцы не могли бы превратить в цветущий край? Не зря говорили в прежней России: немец что верба, куда ни ткни, тут и принялся. На шахтах ли, в МТС, в совхозах не могли начальники нахвалиться немца-ми - лучших работников у них не было. К 50-м годам у немцев были - среди остальных ссыльных, а часто и местных - самые прочные, просторные и чистые дома; самые крупные свиньи; самые молочные коро-вы. А дочери их росли завидными невестами не только по достатку родителей, но - среди распущенности прилагерного мира - по чистоте и строгости нравов.
     Горячо схватились за работу и греки. Мечты о Кубани они, правда, не оставляли, но и здесь спины не щадили. Жили они поскученнее, чем немцы, но по огородам и по коровам нагнали их быстро. На казах-станских базарчиках лучший творог, и масло, и овощи были у греков.
     В Казахстане еще больше преуспели корейцы - но они были и сосланы раньше, а к 50-м годам уже порядочно раскрепощены: уже не отмечались, свободно ездили из области в область и только за пределы республики не могли. Они преуспевали не в достатке дворов и домов (и те и другие были у них неуютны и даже первобытны, пока молодежь не перешла на европейский лад). Но, очень способные к учению, они быстро заполнили учебные заведения Казахстана (уже в годы войны им не мешали в этом) и стали глав-ным клином образованного слоя республики.
     Другие нации, тая мечту возврата, раздваивались в своих намерениях, в своей жизни. Однако, в об-щем подчинились режиму и не доставляли больших забот комендантской власти.
     Калмыки - не стояли, вымирали тоскливо. (Впрочем, я их не наблюдал).
     Но была одна нация, которая совсем не поддалась психологии покорности - не одиночки, не бунтари, а вся нация целиком. Это - чечены.
     Мы уже видели, как они относились к лагерным беглецам. Как одни они изо всей джезказганской ссылки пытались поддержать кенгирское восстание.
     Я бы сказал, что изо всех спецпереселенцев единственные чечены проявили себя зэками по духу. По-сле того как их однажды предательски сдернули с места, они уже больше ни во что не верили. Они по-строили себе сакли - низкие, темные, жалкие, такие, что хоть пинком ноги их, кажется, разваливай. И такое же было все их ссыльное хозяйство - на один этот день, этот месяц, этот год, безо всякого скопа, запаса, дальнего умысла. Они ели, пили, молодые еще и одевались. Проходили годы - и так же ничего у них не было, как и в начале. Никакие чечены нигде не пытались угодить или понравиться начальству - но всегда горды перед ним и даже открыто враждебны. Презирая законы всеобуча и те школьные госу-дарственные науки, они не пускали в школу своих девочек, чтобы не испортить там, да и мальчиков не всех. Женщин своих они не посылали в колхоз. И сами на колхозных полях не горбили. Больше всего они старались устроиться шоферами: ухаживать за мотором - не унизительно, в постоянном движении авто-мобиля они находили насыщение своей джигитской страсти, в шоферских возможностях - своей страсти воровской. Впрочем, эту последнюю страсть они удовлетворяли и непосредственно. Они принесли в мирный честный дремавший Казахстан понятие: "украли", "обчистили". Они могли угнать скот, обворо-вать дом, а иногда и просто отнять силою. Местных жителей и тех ссыльных, что так легко подчинились начальству, они расценивали почти как ту же породу. Они уважали только бунтарей.
     И вот диво - все их боялись. Никто не мог помешать им так жить. И власть, уже тридцать лет владев-шая этой страной, не могла их заставить уважать свои законы.
     Как же это получилось? Вот случай, в котором, может быть, собралось объяснение. В Кок-Терекской школе учился при мне в 9-м классе юноша-чечен Абдул Худаев. Он не вызывал теплых чувств да и не старался их вызвать, как бы опасался унизиться до того, чтобы быть приятным, а всегда подчеркнуто сух, очень горд да и жесток. Но нельзя было не оценить его ясный отчетливый ум. В математике, в физи-ке он никогда не останавливался на том уровне, что его товарищи, а всегда шел вглубь и задавал вопро-сы, идущие от неутомимого поиска сути. Как и все дети поселенцев, он неизбежно охвачен был в школе так называемой общественностью, то есть сперва пионерской организацией, потом комсомольской, уч-комами, стенгазетами, воспитанием, беседами - той духовной платой за обучение, которую так нехотя платили чечены.
     Жил Абдул со старухой-матерью. Никого из близких родственников у них не уцелело, еще существо-вал только старший брат Абдула, давно изблатненный, не первый раз уже в лагере за воровство и убий-ство, но всякий раз ускоренно выходя оттуда то по амнистии, то по зачетам. Как-то однажды явился он в Кок-Терек, два дня пил без просыпу, повздорил с каким-то местным чеченом, схватил нож и бросился за ним. Дорогу ему загородила посторонняя старая чеченка: она разбросила руки, чтоб он остановился. Если бы он следовал чеченскому закону, он должен был бросить нож и прекратить преследование. Но он был уже не столько чечен, сколько вор - взмахнул ножом и зарезал неповинную старуху. Тут вступило ему в пьяную голову, что ждет его по чеченскому закону. Он бросился в МВД, открылся в убийстве, и его охотно посадили в тюрьму.
     Он-то спрятался, но остался его младший брат Абдул, его мать и еще один старый чечен из их рода, дядька Абдулу. Весть об убийстве облетела мгновенно чеченский край Кок-Терека - и все трое остав-шихся из рода Худаевых собрались в свой дом, запаслись едой, водой, заложили окно, забили дверь, спрятались как в крепости. Чечены из рода убитой женщины теперь должны были кому-то из рода Ху-даевых отомстить. Пока не прольется кровь Худаевых за их кровь - они не были достойны звания людей.
     И началась осада дома Худаевых. Абдул не ходил в школу - весь Кок-Терек и вся школа знала, поче-му. Старшекласснику нашей школы, комсомольцу, отличнику, каждую минуту грозила смерть от ножа - вот, может быть, сейчас, когда по звонку рассаживаются за парты, или сейчас, когда преподаватель ли-тературы толкует о социалистическом гуманизме. Все знали, все помнили об этом, на переменах только об этом разговаривали - и все потупили глаза. Ни партийная, ни комсомольская организация школы, ни завучи, ни директор, ни РайОНО - никто не пошел спасать Худаева, никто даже не приблизился к его осажденному дому в гудевшем, как улей, чеченском краю. Да если б только они! - но перед дыханием кровной мести также трусливо замерли до сих пор такие грозные для нас и райком партии, и райиспол-ком, и МВД с комендатурой и милицией за своими глинобитными стенами. Дохнул варварский дикий старинный закон - и сразу оказалось, что никакой советской власти в Кок-Тереке нет. Не очень-то про-стиралась ее длань и из областного центра Джамбула, ибо за три дня и оттуда не прилетел самолет с вой-сками и не поступило ни одной решительной инструкции, кроме приказа оборонять тюрьму наличными силами.
     Так выяснилось для чечен и для всех нас - что есть сила на земле и что мираж.
     И только чеченские старики проявили разум! Они пошли в МВД раз - и просили отдать им старшего Худаева для расправы. МВД с опаской отказало. Они пришли в МВД второй раз - и просили устроить гласный суд и при них расстрелять Худаева. Тогда, обещали они, кровная месть с Худаевых снимается. Нельзя было придумать более рассудительного компромисса. Но как это - гласный суд? но как это - заве-домо обещанная и публичная казнь? Ведь он же - не политические он - вор, он - социально-близкий. Можно попирать права Пятьдесят Восьмой, но - не многократного убийцы. Запросили область - пришел отказ. "Тогда через час убьют младшего Худаева!" - объясняли старики. Чины МВД пожимали плечами: это не могло их касаться. Преступление, еще не совершенное, не могло ими рассматриваться.
     И все-таки какое-то веяние XX века коснулось... не МВД, нет, - зачерствелых старых чеченских сер-дец! Они все-таки не велели мстителям - мстить! Они послали телеграмму в Алма-Ату. Оттуда спешно приехали еще какие-то старики, самые уважаемые во всем народе. Собрали совет старейших. Старшего Худаева прокляли и приговорили к смерти, где б на земле он ни встретился чеченскому ножу. Остальных Худаевых вызвали и сказали: "Ходите. Вас не тронут".
     И Абдул взял книжки и пошел в школу. И с лицемерными улыбками встретили его там парторг и ком-сорг. И на ближайших беседах и уроках ему опять напевали о коммунистическом сознании, не вспоми-ная досадного инцидента. Ни мускул не вздрагивал на истемневшем лице Абдула. Еще раз он понял, что есть главная сила на земле: кровная месть.
     Мы, европейцы, у себя в книгах и в школах читаем и произносим только высокомерные слова презре-ния к этому дикому закону, к этой бессмысленной жестокой резне. Но резня эта, кажется, не так бес-смысленна: она не пресекает горских наций, а укрепляет их. Не так много жертв падает по закону кровной мести - но каким страхом веет на все окружающее! Помня об этом законе, какой горец решится оскорбить другого просто так, как оскорбляем мы друг друга по пьянке, по распущенности, по капризу? И тем более какой не чечен решится связаться с чеченом - сказать, что он - вор? или что он груб? или что он лезет без очереди? Ведь в ответ может быть не слово, не ругательство, а удар ножа в бок! И даже если ты схватишь нож (но его нет при тебе, цивилизованный), ты не ответишь ударом на удар: ведь падет под ножом вся твоя семья! Чечены идут по казахской земле с нагловатыми глазами, расталкивая плечами - и "хозяева страны" и нехозяева, все расступаются почтительно. Кровная месть излучает поле страха - и тем укрепляет свою маленькую горскую нацию.
     "Бей своих, чтоб чужие боялись!" Предки горцев в древнем далеке не могли найти лучшего обруча.
     А что предложило им социалистическое государство?


Глава 5

Кончив срок

     За восемь лет тюрем и лагерей не слышал я слова доброго о ссылке ни от кого, побывавшего в ней. Но еще с самых первых следственных и пересыльных тюрем, потому что слишком давят человека шесть ка-менных сближенных плоскостей камеры, засвечивается тихая арестантская мечта о ссылке, она дрожит, переливается маревом, и вздыхают на темных нарах тощие арестантские груди:
     - Ах, ссылка! Если бы дали ссылку!
     Я не только не минул этой общей участи, но во мне мечта о ссылке укрепилась особенно. На иеруса-лимском глиняном карьере я слушал петухов из соседней деревни - и мечтал о ссылке. И с крыши Ка-лужской заставы смотрел на слитную чуждую громаду столицы и заклинал: по дальше от нее, подальше бы в ссылку! И даже послал я наивное прошение в Верховный Совет: заменить мне 8 лет лагерей на по-жизненную ссылку, пусть самую далекую и глухую. Слон в ответ и не чихнул. (Я не соображал еще, что пожизненная ссылка никуда от меня не уйдет, только будет она не вместо лагеря, а после него.)
     В 1952 году из трехтысячного "российского" лагпункта Экибастуза "освободили" десяток человек. Это очень странно выглядело тогда: Пятьдесят Восьмую - и выводили за ворота! Три года перед тем стоял Экибастуз - и ни одного человека не освобождали, да и срок никому не кончался. А это, значит, кончи-лись первые военные десятки у тех немногих, кто дожил.
     С нетерпением ждали мы от них писем. Несколько пришло, прямых или косвенных. И узнали мы, что почти всех отвезли из лагеря в ссылку, хотя по приговору никакой ссылки у них не было. Но никого это не удивило! И тюремщикам нашим и нам было ясно, что дело не в юстиции, не в сроке, не в бумажном оформлении, - дело в том, что нас, однажды названных врагами, власть, по праву сильного, будет теперь топтать, давить и душить до самой нашей смерти. И только этот порядок казался и власти и нам единст-венно-нормальным, так привыкли мы, с этим сжились.
     В последние сталинские годы вызвала тревогу не судьба ссыльных, а мнимо освобожденных, тех, ко-го по видимости оставляли за воротами без конвоя, тех, кого по видимости покидало охранительное се-рое крыло МВД. Ссылка же, которую власть по недоумию считала дополнительным наказанием, была продолжением привычного безответственного существования, той фаталистической основы, на которой так крепок арестант. Ссылка избавляла нас от необходимости самим избирать место жительства - и, зна-чит, от тяжелых сомнений и ошибок. Только то место и было верное, куда ссылали нас. Только в этом единственном месте изо всего Союза не могли попрекнуть нас - зачем приехали. Только здесь мы имели безусловное конечное право на три квадратных аршина земли. А еще кто выходил из лагеря одиноким, как я, не ожидаемым нигде и никем, - только в ссылке, казалось, мог встретить бы родную душу.

***

     Торопясь арестовывать, освобождать у нас не торопятся. Если б какого-нибудь несчастного демокра-тического грека или социалистического турка задержали бы в тюрьме на один день сверх положенного, - да об этом бы захлебывалась мировая пресса. А уж я рад был, что после конца срока меня передержали в лагере всего несколько дней и после этого... освободили? нет, после этого взяли на этап. И еще месяц везли за счет уже моего времени.
     Все же и под конвоем выходя из лагеря, старались мы выполнить последние тюремные суеверия: ни за что не обернуться на свою последнюю тюрьму (иначе в нее вернешься), правильно распорядиться со своей тюремной ложкой. (Но как правильно? одни говорили: взять с собой, чтоб за ней не возвращаться; другие: швырнуть тюрьме, чтоб тюрьма за тобой не гналась. Моя ложка была мной самим отлита в ли-тейке, я ее забрал.)
     И замелькали опять Павлодарская, Омская, Новосибирская пересылки. Хотя кончились наши сроки, нас опять обыскивали, отнимали недозволенное, загоняли в тесные набитые камеры, в воронки, в Сто-лыпины, мешали с блатными, и так же рычали на нас конвойные псы и также кричали автоматчики: "Не оглядывайсь!!"
     Но на Омской пересылке добродушный надзиратель, перекликая по делам, спросил нас, пятерых эки-бастузских: "Какой бог за вас молился?" - "А что? а куда?" - сразу навострились мы, поняв, что место, значит, хорошее. - "Да на юг" - дивился надзиратель.
     И действительно, от Новосибирска завернули нас на юг. В тепло едем! Там - рис, там виноград и яб-локи. Что это? Неужели ж товарищ Берия не мог нам в Советском Союзе хуже места найти? Неужели та-кая ссылка бывает? (Про себя я уже внутренне примерял: напишу о ссылке цикл стихов и назову: "Стихи о Прекрасной Ссылке".)
     На станции Джамбул нас высаживали из Столыпина все с теми же строгостями, вели к грузовику в живом коридоре конвойных и так же на пол сажали в кузове, как будто, пересидевши срок, мы могли по-тянуться на побег. Было глубоко ночью, ущербная луна, и только она слабо освещала темную аллею, по которой нас везли, но это была именно аллея - и из пирамидальных тополей! Вот так ссылка! Да мы не в Крыму ли? Конец февраля, у нас на Иртыше сейчас лють - а здесь весенний ласковый ветерок.
     Привезли в тюрьму - и тюрьма приняла нас без приемного шмона и без бани. Мягчели проклятые сте-ны! Так с мешками и чемоданами затащились в камеру. Утром корпусной отпер дверь и вздохнул: "Вы-ходи со всеми вещами".
     Разжимались чертовы когти...
     Весеннее алое утро охватило нас во дворе. Заря теплила кирпичные тюремные стены. Посреди двора ждал нас грузовик, и в кузове уже сидели двое зэков, присоединяемых к нам. Надо бы дышать, огляды-ваться, проникаться неповторимостью момента - но никак нельзя было упускать нового знакомства! Один из новеньких - сухонький седой старик со слезящимися светлыми глазами сидел на своих подмя-тых вещичках так выпрямленно, так торжественно, как царь перед приемом послов. Можно было поду-мать, что он или глух или иностранец и не надеется найти с нами общий язык. Едва влезши в кузов, я решился с ним заговорить - и совсем не дребезжащим голосом на чистом русском языке он представился:
     - Владимир Александрович Васильев.
     И - проскочила между нами душевная искра! Чует сердце друга и недруга. Это - друг, В тюрьме спеши узнавать людей! - не знаешь, не разлучат ли через минуту. Да, бишь, мы уже не в тюрьме, но все равно... И, пересиливая шум мотора, я интервьюирую его, не замечая, как грузовик сошел с тюремного асфальта на уличный булыжник, забывая, что надо не оглянуться на последнюю тюрьму (сколько ж их будет, по-следних?!), не посмотря даже на короткий кусочек воли, который мы проезжаем - и вот уже снова в ши-роком внутреннем дворе областного МВД, откуда выход в город нам опять-таки запрещен.
     Владимиру Александровичу в первую минуту можно было дать девяносто лет - так сочетались эти вневременные глаза, острое лицо и хохолок седины. А было ему - семьдесят три. Он оказался одним из давнейших русских инженеров, из крупнейших гидротехников и гидрографов.
     В "Союзе Русских Инженеров" (а что это такое? я слышу первый раз. А это - сильное общественное создание технической мысли, может быть один из тех забегов на век вперед, которых несколько сделала Россия в 10-е-20-е годы, да все они у нас погибли) Васильев был видным деятелем, и еще сейчас с твер-дым удовольствием вспоминает: "Мы отказывались притвориться, что можно вырастить финики на су-хих палках".
     За то и были разогнаны, конечно.
     Весь этот край, Семиречье, куда мы приехали сейчас, он исходил пешком и изъездил на лошади еще полвека назад. Он еще до первой войны рассчитал проекты обводнения Чуйской долины, Нарынского каскада и пробития туннеля сквозь Чу-Илийские горы, и еще до первой войны стал сам их осуществлять. Шесть "электрических экскаваторов" (все шесть пережили революцию и в 30-е годы представлялись на Чирчикстрое как советская новинка) были выписаны им еще в 1912 году и уже работали здесь. А теперь, отсидев 15 лет за "вредительство", три последних - в Верхнеуральском изоляторе, он выпросил себе как милость: отбывать ссылку и умереть именно здесь, в Семиречьи, где он все начинал. (Но и этой милости ему бы ни за что не оказали, если б не помнил его Берия по 20-м годам, когда инженер Васильев делил воды трех закавказских республик.)
     Так вот почему такой углубленный и сфинксоподобный сидел он сегодня на своем мешочке в кузове: у него не только был первый день свободы, но и возврат в страну своей юности, в страну вдохновения. Нет, не так уж коротка человеческая жизнь, если вдоль нее оставишь обелиски.
     Совсем недавно дочь В. А. остановилась на Арбате около витрины с газетой "Труд". Залихватский корреспондент, не жалея хорошо оплачиваемых слов, бойко рассказывал о своей поездке по Чуйской до-лине, обводненной и вызванной к жизни созидателями-большевиками, о Нарынском каскаде, о мудрой гидротехнике, о счастливых колхозниках. И вдруг - кто ему о том нашептал? - закончил: "но мало кто знает, что все эти преобразования есть исполнение мечты талантливого русского инженера Васильева, не нашедшего сочувствия в старой бюрократической России. <К концу 1917 г. Васильев практически воз-главил департамент земельных улучшений.> Как жаль, что молодой энтузиаст не дожил до торжества своих благородных идей! Дорогие газетные строки замутнились, слились, дочь сорвала газету с витрины, прижала к груди и понесла под свисток милиционера.
     Молодой энтузиаст сидел в это время в сырой камере Верхнеуральского изолятора. Ревматизм или какое-то костное недомогание перегнуло старика в позвоночнике, и он не мог разгибаться. Спасибо, си-дел он в камере не один, с ним - некий швед, и вылечил ему спину спортивным массажем.
     Шведы не так часто сидят в советских тюрьмах. С одним шведом, вспоминаю, сидел и я. Его звали Эрик...
     - ...Арвид Андерсен? - с живостью переспрашивает В. А. (Он очень живо и говорит и движется.)
     Ну, надо же! Так это Арвид его и вылечил массажем! Ну, до чего ж, ну до чего ж я тесен! - напоминает нам Архипелаг в напутствие. Вот, значит, куда везли Арвида три года назад - в Уральский изолятор. И что-то не очень вступились за голубчика Атлантический пакт и папа-миллиардер. <Павел Веселов (Сток-гольм), занятый ныне другими захватами шведских граждан советскими властями, проаналиэировав рас-сказы Э. А. Андерсена о себе, высказывает предположение: что и по внешнему виду и по форме названной им фамилии Э. А. скорее норвежец, но по каким-то причинам предпочел выдавать себя за шведа. Норвежцы, бежав из страны после 1940 г., и в английской армии служили несравнимо чаще, чем, м. б. одиночные шведы. Э. А. мог иметь английскую родственную связь с какими-то Робертсонами, но родство с генералом Робертсоном придумать, чтобы поднять себе цену перед МГБ. Не исключено, что в Западном Берлине после войны он служил в военной разведке союзников, чем и заинтересовал МГБ. Ве-роятно, и в Москву он приезжал в составе английской или норвежской делегации, а не шведской (такая, кажется, и не ездила), но был там третьестепенным лицом. Может быть, МГБ предлагало ему стать двойником-разведчиком, и за этот отказ он получил свои 20 лет. Отец Эрика мог быть дельцом, но не такого масштаба. Однако, Эрик преувеличивал, и даже знакомство своего отца с Громыкой (отчего геби-сты и показали его Громыко) - чтобы заинтересовать МГБ выкупом и таким образом дать знать о себе на Запад.>
     А тем временем нас по одному начинают вызывать в Областную Комендатуру - это тут же, во дворе облВД, это - такой полковник, майор и многие лейтенанты, которые заведуют всеми ссыльными Джам-бульской области. К полковнику, впрочем, нам ходу нет, майор лишь просматривает наши лица, как га-зетные заголовки, а оформляют нас лейтенанты, красиво пишущие перьями.
     Лагерный опыт отчетливо бьет меня под бок: смотри! в эти короткие минуты решается вся твоя буду-щая судьба! Не теряй времени! Требуй, настаивай, протестуй! Напрягись, извернись, изобрети что-нибудь, почему ты обязательно должен остаться в областном городе или получить самый близкий и удобный район. (И причина эта есть, только я не знаю о ней: второй год растут во мне метастазы после лагерной незаконченной операции.)
     Не-ет, я уже не тот... Я не тот уже, каким начинал срок. Какая-то высшая малоподвижность снизошла на меня, и мне приятно в ней пребывать. Мне приятно не пользоваться суетливым лагерным опытом. Мне отвратительно придумывать сейчас убогий жалкий предлог. Никто из людей ничего не знает напе-ред. И самая большая беда может постичь человека в наилучшем месте, и самое большое счастье разы-щет его - в наидурном. Да даже узнать, расспросить, какие районы области хорошие, какие плохие - я не успел, я занят был судьбой старого инженера.
     На его деле какая-то охранительная резолюция стоит, потому что ему разрешают выйти пешком свои-ми ногами в город, дойти до ОблВодСтроя и спросить себе там работы. А всем остальным нам одно на-значение: Кок-Терекский район. Это - кусок пустыни на севере области, начало безжизненной Бет-Пак-Дала, занимающей весь центр Казахстана. Вот тебе и виноград!..
     Фамилию каждого из нас кругловато вписывают в бланк, отпечатанный на корявой рыжей бумаге, ставят число, подкладывают нам - распишитесь.
     Где это я уже встречал подобное? Ах, это когда мне объявляли постановление ОСО. Тогда тоже вся задача была - взять ручку и расписаться. Только тогда бумага была московская, гладкая. Перо и чернила, впрочем, такие же дрянные.
     Итак, что же мне "объявлено сего числа"? Что я, имярек, ссылаюсь навечно в такой-то район под глас-ный надзор (старая царская терминология!) районного МГБ и в случае самовольного отъезда за пределы района буду судим по Указу Президиума Верхсовета, предусматривающему наказание 20 (двадцать) лет каторжных работ.
     Ну что ж, все законно. Ничто не удивляет нас. Мы охотно подписываем. <Годами позже я достану Уголовный кодекс РСФСР и с удовольствием прочту там в статье 35-й: что ссылка назначается на срок от трех до десяти лет, в качестве же дополнительной к заключению может быть только до пяти лет. (Это - гордость советских юристов: что начиная еше с уголовного кодекса 1922 года в советском праве нет бессрочных правопоражений и вообще бессрочных репрессий, кроме самой жуткой из них - бессрочного изгнания из пределов СССР. И в этом "важное принципиальное отличие советского права от буржуазно-го" (Сборник "От тюрем..."). Так-то так, но экономя труд МВД, пожалуй вечную-то выписывать проще: не надо следить за концами сроков да морочиться обновлять их.
     И еще в статье 35-й, что ссылка дается только особым определением суда. Ну, хотя бы ОСО? Но даже и не ОСО, а дежурный лейтенант выписывал нам вечную ссылку.> В моей голове настойчиво закручива-ется эпиграмма, немного длинноватая, правда:

     Чтоб сразу, как молот кузнечный
     Обрушить по хрупкой судьбе, -
     Бумажку: я сослан навечно
     Под гласный надзор МГБ.
     Я выкружил подпись беспечно.
     Есть Альпы. Базальты. Есть - Млечный,
     Есть звезды - не те, безупречно
     Сверкающие на тебе.
     Мне лестно быть вечным, конечно!
     Но - вечно ли МГБ ?

     Приходит Владимир Александрович из города, я читаю ему эпиграмму, и мы смеемся - смеемся как дети, как арестанты, как безгрешные люди. У В. А. очень светлый смех - напоминает смех К. И. Страхо-вича. И сходство между ними глубокое: это люди - слишком ушедшие в интеллект, и никак не могут страдания тела разрушить их душевное равновесие.
     А между тем и сейчас у него мало веселого. Сослали его, конечно, не сюда, ошиблись, как полагается. Только из Фрунзе могли назначить его в Чуйскую долину, в места его бывших работ. А здесь Водстрой занимается арыками. Самодовольный полуграмотный казах, начальник Водстроя, удостоил создателя Чуйской системы ирригации постоять у порога кабинета, позвонил в обком и согласился принять млад-шим гидротехником, как девчонку после училища. А во Фрунзе - нельзя: другая республика.
     Как одной фразой описать всю русскую историю? Страна задушенных возможностей.
     Но все же потирает руки седенький: знают его ученые, может быть, перетащат. Расписывается и он, что сослан навечно, а если отлучится - будет отбывать каторгу до 93-х лет. Я подношу ему вещи до ворот - до черты, которую запрещено мне переступать. Сейчас он пойдет снимать у добрых людей угол комна-ты и грозится выписать старуху из Москвы. Дети?.. Дети не приедут. Говорят, нельзя бросать московские квартиры. А еще родственники? Брат есть. Но у брата глубоконесчастная судьба: он историк, не понял Октябрьской революции, покинул родину и теперь, бедняга, заведует кафедрой Византии в Колумбий-ском университете. Мы еще раз смеемся, жалеем брата и обнимаемся на прощание. Вот промелькнул еще один замечательный человек и ушел навсегда.
     А нас, остальных, почему-то держат еще сутки и сутки в маленькой каморке, где на дурном щелястом полу мы спим вплотную, еле вытягивая ноги в длину. Это напоминает мне тот карцер, с которого я начал свой срок восемь лет назад. Освобожденных, нас на ночь запирают на замок, предлагая, если мы хотим, взять внутрь парашу. От тюрьмы только то отличие, что эти дни нас уже не кормят бесплатно, мы даем свои деньги и на них с базара приносят чего-нибудь.
     На третьи сутки приходит самый настоящий конвой с карабинами, нам дают расписаться, что мы по-лучили деньги на дорогу и на еду, дорожные деньги тотчас у нас отбирает конвой (якобы - покупать би-леты, на самом деле, напугав проводников, провезут нас бесплатно, деньги возьмут себе, это уж их заработок), строят нас колонной по двое с вещами и ведут к вокзалу опять между рядами тополей. Поют птицы, гудит весна - а ведь только 2-е марта! Мы в ватном, жарко, но рады, что на юге. Кому-кому, а не-вольному человеку круче всего достается от морозов.
     Целый день везут нас медленным поездом навстречу тому, как мы сюда приехали, потом, от станции Чу, километров десять гонят пешком. Наши мешки и чемоданы заставляют нас славно взопреть, мы кло-нимся, спотыкаемся, но волочим: каждая тряпочка, вынесенная через лагерную вахту, еще пригодится нашему нищему телу. А на мне - две телогрейки (одну замотал по инвентаризации) и сверх того - много-страдальная фронтовая шинель, истертая и по фронтовой земле и по лагерной - как же теперь ее, рыжую, замусоленную, бросить?
     День кончается - мы не доехали. Значит, опять ночевать в тюрьме, в Новотроицком. Уж как давно мы свободны - а все тюрьма и тюрьма. Камера, голый пол, глазок, оправка, руки назад, кипяток - и только пайки не дают: ведь мы уже свободные.
     На утро подгоняют грузовик, приходит за нами тот же конвой, переночевавший без казармы. Еще 60 км вглубь степи. Застреваем в мокрых низинках, соскакиваем с грузовика (прежде, зэками, не могли) и толкаем, толкаем его из грязи, чтобы скорей миновало дорожное разнообразие, чтобы скорей приехать в вечную ссылку. А конвой стоит полукругом и охраняет нас.
     Мелькают километры степи. Сколько глазу хватает, справа и слева - жесткая серая несъедобная трава, и редко-редко - казахский убогий аул с кущицей деревьев. Наконец впереди, за степной округлостью, по-казываются вершинки немногих тополей (Кок-Терек - "зеленый тополь").
     Приехали! Грузовик несется между чеченскими и казахскими саманными мазанками, вздувает облако пыли, привлекает на себя стаю негодующих собак. Сторонятся милые ишаки в маленьких бричках, из одного двора медленно и презрительно на нас оглядывается верблюд. Есть и люди, но глаза наши видят только женщин, этих необыкновенных забытых женщин: вон чернявенькая с порога следит за нашей машиной, приложив ладонь козырьком; вон сразу трое идут в пестрых красных платьях. Все - не русские. "Ничего, есть еще для нас невесты!" - бодро кричит мне на ухо сорокалетний капитан дальнего плавания В. И. Василенко, который в Экибастузе гладко прожил заведующим прачечной, а теперь ехал на волю расправлять крылья, искать себе корабля.
     Миновав раймаг, чайную, амбулаторию, почту, райисполком, райком под шифером, дом культуры под камышом, - грузовик наш останавливается около дома МВД-МГБ. Все в пыли, мы спрыгиваем, входим в его палисадник и, мало стесняясь центральной улицей, моемся тут до пояса.
     Через улицу, прямо против МГБ, стоит одноэтажное, но высокое удивительное здание: четыре дори-ческих колонны всерьез несут на себе поддельный портик, у подошвы колонн - две ступени, облицованные под гладкий камень, а над всем этим - потемневшая соломенная крыша. Сердце не может не забиться: это школа! десятилетка. Но не бейся, молчи, несносное: это здание тебя не касается.
     Пересекая центральную улицу, туда, в заветные школьные ворота, идет девушка с завитыми локона-ми, чистенькая, подобранная в талии жакета как осочка. Она идет - и касается ли земли? Она - учитель-ница! Она так молода, что не могла еще кончить института. Значит - семилетка и целый педагогический техникум! Как я завидую ей! Какая бездна между ею и мной, чернорабочим. Мы - разных сословий, и я никогда не осмелился бы провести ее под руку.
     А между тем новоприбывшими, по очереди выдергивая их к себе в молчаливый кабинет, стал зани-маться... кто же бы? Да конечно кум, оперуполномоченный! И в ссылке он есть, и тут он - главное лицо!
     Первая встреча очень важна: ведь нам с ним играть в кошки-мышки не месяц, а вечно. Сейчас я пере-ступлю его порог, и мы будем приглядываться друг ко другу исподтишка. Очень молодой казах, он скры-вается за замкнутостью и вежливостью, я - за простоватостью. Мы оба понимаем, что наши незначащие фразы, вроде - "вот вам лист бумаги", "а какой ручкой я могу писать?" - это уже поединок. Но для меня важно показать, что я даже не догадываюсь об этом. Я просто, видимо, всегда такой, нараспашку, без хитростей. Ну же, бронзовый леший, помечай у себя в мозгу: этот - особого наблюдения не требует, приехал мирно жить, заключение пошло ему на пользу".
     Что я должен заполнить? Анкету, конечно. И автобиографию. Этим откроется новая папка, вот приго-товленная на столе. Потом сюда будут подшиваться доносы на меня, характеристики от должностных лиц. И как только в контурах соскребется новое дело и будет из центра сигнал сажать - меня посадят (вот здесь, на заднем дворе, саманная тюрьма) и вмажут новую десятку.
     Я подаю начинательные бумаги, опер прочитывает их и накалывает в скоросшиватель.
     - А не скажете, где здесь райОНО? - вдруг спрашиваю я беззаботно-вежливо.
     А он вежливо объясняет. Он не вскидывает удивленно бровей. Отсюда я делаю вывод, что могу идти наниматься, МГБ не возражает. (Конечно, как старый арестант, я не продешевился, не спросил его пря-мо: а можно ли мне работать в системе народного образования?)
     - Скажите, а когда я смогу туда пройти без конвоя?
     Он пожимает плечами:
     - Вообще, сегодня, пока к вам тут при... - желательно, чтобы вы не выходили за ворота. Но по служеб-ному вопросу сходить можно.
     И вот я иду! Все ли понимают это великое свободное слово? Я сам иду! Ни с боков, ни сзади не нави-сают автоматы. Я оборачиваюсь: никого! Захочу, пойду правой стороною, мимо школьного забора, где в луже копается большая свинья. Захочу, пойду левой стороною, где бродят и роются куры перед самым райОНО.
     Двести метров я прохожу до райОНО - а спина моя, вечно согнутая, уже чуть-чуть распрямилась, а манеры уже чуть-чуть развязнее. За эти двести метров я перешел в следующее гражданское сословие.
     Я вхожу в старой шерстяной гимнастерке фронтовых времен, в старых-престарых диагоналевых брю-ках. А ботинки - лагерные, свинокожие, и еле упрятаны в них торчащие уши портянок.
     Сидят два толстых казаха - два инспектора райОНО, согласно надписям.
     - Я хотел бы поступить на работу, в школу, - говорю я с растущей убежденностью и даже как бы лег-костью, будто спрашиваю, где у них тут графин с водой.
     Они настораживаются. Все-таки в аул, среди пустыни не каждые полчаса приходит наниматься новый преподаватель. И хотя Кок-Терекский район обширнее Бельгии, всех лиц с семиклассным образованием здесь знают в лицо.
     - А что вы кончили? - довольно чисто по-русски спрашивают меня.
     - Физмат университета.
     Они даже вздрагивают. Переглядываются. Быстро тараторят по-казахски.
     - А... откуда вы приехали?
     Как будто неясно, я должен все иим назвать. Какой же дурак приедет сюда нанииматься, да еще в марте месяце?
     - Час назад я приехал сюда в ссылку.
     Они принимают многознающий вид и один за другим исчезают в кабинете зава. Они ушли - и теперь я вижу на себе взгляд машинистки лет под пятьдесят, русской. Миг - как искра, и мы - земляки: с Архи-пелага и она! Откуда, за что, с какого года? Надежда Николаевна Грекова из казачьей новочеркасской семьи, арестована в 37-м, простая машинистка и всем арсеналом органов убеждена, что состояла в какой-то фантастической террористической организации. Десять лет, а теперь - повторница, и - вечная ссылка.
     Понижая голос и оглядываясь на притворенную дверь заведующего, она толково информирует меня: две десятилетки, несколько семилеток, район задыхается без математиков, нет ни одного с высшим обра-зованием, а какие такие бывают физики - тут и не видели никогда. Звонок из кабинета. Несмотря на пол-ноту, машинистка вскакивает, бодро бежит - вся служба, и на возврате громко официально вызывает меня.
     Красная скатерть на столе. На диване - оба толстых инспектора, очень удобно сидят. В большом крес-ле под портретом Сталина - заведующий: маленькая гибкая привлекательная казашка с манерами кошки и змеи. Сталин недобро усмехается мне с портрета.
     Меня сажают у двери, вдали, как подследственного. Заводят никчемный тягостный разговор, потому особенно долгий, что пару фраз сказав со мною по-русски, они потом десять минут переговариваются по-казахски, а я сижу как дурак. Меня расспрашивают подробно где и когда я преподавал, выражают сомне-ние, не забыл ли я своего предмета или методики. Затем после всяких заминок и вздохов, что нет мест, что математиками и физиками переполнены школы района, и даже полставки трудно выкроить, что вос-питание молодого человека нашей эпохи - ответственная задача, - они подводят к главному: за что я си-дел? в чем именно мое преступление? Кошка-змея заранее жмурит лукавые глаза, будто багровый свет моего преступления уже ударяет в ее партийное лицо. Я смотрю поверх нее в зловещее лицо сатаны, ис-калечившего всю мою жизнь. Что я могу перед его портретом рассказать о наших с ним отношениях?
     Я пугаю этих просветителей, есть такой арестантский прием: о чем они меня спрашивают - это госу-дарственная тайна, рассказывать я не имею права. А короче я хочу знать, принимают они меня на работу или нет.
     И опять, и опять они переговариваются по-казахски. Кто такой смелый, что на собственный страх примет на работу государственного преступника? Но выход у них есть: они дают мне писать автобио-графию, заполнять анкету в двух экземплярах. Знакомое дело! Бумага все терпит. Не час ли назад я это уже заполнял? И заполнив еще раз, возвращаюсь в МГБ.
     С интересом обхожу я их двор, их самодельную внутреннюю тюрьму, смотрю, как, подражая взрос-лым, и они безо всякой надобности пробили в глинобитном заборе окошко для приема передач, хотя за-бор так низок, что и без окошка можно передать корзину. Но без окошка - что ж будет за МГБ? Я брожу по их двору и нахожу, что мне здесь гораздо легче дышится, чем в затхлом райОНО: оттуда загадочным кажется МГБ, и инспектора леденеют. А тут - родное министерство. Вот три лба коменданта (два офи-цера среди них), они откровенно поставлены за нами наблюдать, и мы - их хлеб. Никакой загадки.
     Коменданты оказываются покладистыми и разрешают нам провести ночь не в запертой комнате, а во дворе, на сене.
     Ночь под открытым небом! Мы забыли, что это значит!.. Всегда замки, всегда решетки, всегда стены и потолок. Куда там спать! Я хожу, хожу и хожу по залитому нежным лунным светом хозяйственному притюремному двору. Отпряженная телега, колодец, водопойное корыто, стожок сена, черные тени ло-шадей под навесом - все это так мирно, даже старинно, без жестокой печати МВД. Третье марта - а ни-чуть не похолодало к ночи, тот же почти летний воздух, что днем. Над разбросанным Кок-Тереком ревут ишаки, подолгу, страстно, вновь и вновь, сообщая ишачкам о своей любви, об избытке приливших сил - и вероятно ответы ишачек тоже в этом реве. Я плохо различаю голоса, вот низкие могучие ревы - может, верблюжьи. Мне кажется, будь у меня голос, и я бы сейчас заревел на луну: я буду здесь дышать! я буду здесь передвигаться!
     Не может быть, чтобы я не пробил этого бумажного занавеса анкет! В эту трубную ночь я чувствую превосходство над трусливыми чиновниками. Преподавать! - снова почувствовать себя человеком! Стре-мительно войти в класс и огненно обежать ребячьи лица! Палец, протянутый к чертежу - и все не дышат! Разгадка дополнительного построения - и все вздыхают освобожденно.
     Не могу спать! Хожу, хожу, хожу под луной. Поют ишаки! Поют верблюды! И все поет во мне: свобо-ден! свободен!
     Наконец, я ложусь подле товарищей на сено под навесом. В двух шагах от нас стоят лошади у своих яслей и всю ночь мирно жуют сено. И кажется, ничего роднее этого звука нельзя было во всей вселенной придумать для нашей первой полусвободной ночи.
     Жуйте, беззлобные! Жуйте, лошадки!..

***

     На следующий день нам разрешают уйти на частные квартиры. По своим средствам я нахожу себе домик-курятник - с единственным подслеповатым окошком и такой низенький, что даже посередине, где крыша поднимается выше всего, я не могу выпрямиться в рост. "Мне б избенку пониже..." - когда-то в тюрьме писал я мечтательно о ссылке. Но все-таки мало приятно, что головы нельзя поднять. Зато - от-дельный домик! Пол - земляной, на него - лагерную телогрейку, вот и постель! Но тут же ссыльный ин-женер, преподаватель Баумановского института, Александр Климентьевич Зданюкевич, одолжает мне пару деревянных ящиков, на которых я устраиваюсь с комфортом. Керосиновой лампы у меня еще нет (ничего нет! - каждую нужную вещь придется выбрать и купить, как будто ты на земле впервые) - но я даже не жалею, что нет лампы. Все годы в камерах и бараках резал души казенный свет, а теперь я блаженствую в темноте. И темнота может стать элементом свободы! В темноте и тишине (могло бы радио доноситься из площадного динамика, но третий день оно в Кок-Тереке бездействует) я просто так лежу на ящиках - и наслаждаюсь!
     Чего мне еще хотеть?..
     Однако утро 6 марта превосходит все возможные желания! Моя хозяйка, новгородская ссыльная ба-бушка Чадова, шепотом, не осмеливаясь вслух, говорит мне:
     - Поди-ка там радио послушай. Что-то мне сказали, повторить боюсь.
     Действительно, заговорило. Я иду на центральную площадь. Толпа человек в двести - очень много для Кок-Терека, сбилась под пасмурным небом вокруг столба, под громкоговорителем. Среди толпы - много казахов, притом старых. С лысых голов они сняли пышные рыжие шапки из ондатры и держат в руках. Они очень скорбны. Молодые - равнодушнее. У двух-трех трактористов фуражки не сняты. Не сниму, конечно, и я. Я еще не разобрал слов диктора (его голос надрывается от драматической игры) - но уже осеняет меня понимание.
     Миг, который мы с друзьями призывали еще во студентах! Миг, о котором молятся все зэки ГУЛага (кроме ортодоксов)! Умер, азиатский диктатор! Скорежился, злодей! О, какое открытое ликование сейчас там у нас, в Особлаге! А здесь стоят школьные учительницы, русские девушки, и рыдают навзрыд: "Как же мы теперь будем?.." Родимого потеряли... Крикнуть бы им сейчас через площадь: "Так и будете! От-цов ваших не расстреляют! Женихов не посадят! И сами не будете ЧС!"
     Хочется вопить перед репродуктором, даже отплясать дикарский танец! Но увы, медлительны реки истории. И лицо мое, ко всему тренированное, принимает тримасу горестного внимания. Пока - притво-ряться, по-прежнему притворяться.
     И все же великолепно ознаменовано начало моей ссылки!
     Этот весь день уходит у меня опять на стихотворение - "Пятое марта".

***

     Минует десяток дней - и в борьбе за портфели и в опаске друг перед другом семибоярщина упраздня-ет вовсе МГБ! Так правильно я усомнился: вечно ли МГБ? <Правда, через полгода вернут нам КГБ, шта-ты прежние.>
     И что ж на земле тогда вечно, кроме несправедливости, неравенства и рабства?..


Глава 6

Ссыльное благоденствие

     1. Гвозди велосипедные - 1/2 кило
     2. Батинка - 5
     3. Поддувальник - 2
     4. Стаханы - 10
     5. Финал ученический - 1
     6. Глопус - 1
     7. Спичка - 50 пачек
     8. Лампа летючий Мыш - 2
     9. Зубная пасть - 8 штук
     10. Пряник - 34 кило
     11. Водка - 156 поллитровок

     Это была ведомость инвентаризации и переоценки всех наличных товаров универсального магазина в ауле Айдарлы. Инспекторы и товароведы Кок-Терекского РайПО составили эту ведомость, а я теперь прокручивал на арифмометре и снижал цену на какой товар на 7,5 процентов, на другой - полтора. Цены катастрофически снижались, и можно было ожидать, что к новому учебному году и финал, и глопус бу-дут проданы, гвозди найдут себе места в велосипедах, и только большой завал пряника, вероятно еще довоенного, клонился к разряду неликвидов. А водка, хоть и подорожай, дольше 1 мая не задержится.
     Снижение цен, которое, по сталинскому заводу, прошло под 1 апреля, и от которого трудящиеся выиг-рали сколько-то миллионов рублей (вся выгода была заранее подсчитана и опубликована) - больно уда-рило по мне.
     Уже месяц, проведенный в ссылке, я проедал свои лагерные "хозрасчетные" заработки литейщика - на воле, поддерживался лагерными деньгами! - и все ходил в РайОНО узнавать: когда ж возьмут меня? Но змееватая заведующая перестала меня принимать, два толстых инспектора все менее находили времени что-то мне буркнуть, а к исходу месяца была мне показана резолюция ОблОНО, что школы кок-терекского района полностью укомплектованы математиками и нет никакой возможности найти мне ра-боту.
     Тем временем я писал, однако, пьесу ("Декабристы без декабря"), не проходя ежедневного утреннего и вечернего обыска и не нуждаясь так часто уничтожать написанное. как прежде. Ничем другим я занят не был, и после лагеря мне понравилось так. Один раз в день я ходил в "Чайную" и там на два рубля съе-дал горячей похлебки - той самой, которую тут же отпускали в ведре и для арестантов местной тюрьмы. А хлеб-черняшку продавали в магазине свободно. А картошки я уже купил, и даже - ломоть свиного сала. Сам, на ишаке, привез я саксаула из зарослей, мог и плиту топить. Счастье мое было очень недалеко от полного, и я так задумывал: не берут на работу - не надо, пока деньги тянуться - буду пьесу писать, в кои веки такая свобода!
     Вдруг на улице один из комендантов поманил меня пальцем. Он повел меня в райПО, в кабинет на-чальника, как бомба толстого казаха, и сказал со значением:
     - Математик.
     И что за чудо? Никто не спросил меня, за что я сидел, и не дал заполнять автобиографии и анкеты! - тотчас же его секретарша ссыльная гречанка-девчонка, кинематографически красивая, отстукала одним пальцем на машинке приказ о назначении меня плановиком-экономистом с окладом 450 рублей в месяц. В тот же день и с такой же легкостью, без всяких анкетных изучений, были зачислены в райПО еще двое непристроенных ссыльных: капитан дальнего плавания Василенко, и еще неизвестный мне, очень зата-енный Григорий Самойлович М-з. Василенко уже носился с проектом углублять реку Чу (ее в летние ме-сяцы переходила вброд корова) и налаживать катерами сообщение, просил комендатуру пустить его исследовать русло. Его однокурсник по мореходному училищу, по парусному бригу "Товарищ", капитан Манн в эти дни снаряжал "Обь" в Антарктиду - а Василенко гнали кладовщиком в райПО.
     Но не плановиком, не кладовщиком, не счетоводом - все трое мы были брошены на аврал: на пере-оценку товаров. В ночь с 31 марта на 1 апреля райПО, что ни год, охватывалось агонией, и никогда не хватало и не могло хватить людей. Надо было: все товары учесть (и обнаружить воров-продавцов, но не для отдачи их под суд), переоценить - и с утра уже торговать по новым ценам, очень выгодным для тру-дящихся, А огромная пустыня нашего района имела железнодорожных путей и шоссе - ноль километров, и в глубинных магазинах эти очень выгодные для трудящихся цены никак не удавалось осуществить раньше 1 мая: сквозной месяц все магазины вообще не торговали, пока в райПО подсчитывались и ут-верждались ведомости, пока их доставляли на верблюдах. Но в самом-то райцентре хоть предмайскую ж торговлю надо было не срывать!
     К нашему приходу в райПО над этим уже сидело человек пятнадцать - штатных и привлеченных. Про-стыни ведомостей на плохой бумаге лежали на всех столах, и слышалось только щелканье счетов, на ко-торых опытные бухгалтеры и умножали и делили, да деловое переругивание. Тут же посадили работать и нас. Умножать и делить на бумажке мне сразу надоело, я запросил арифмометр. В райПО не было ни од-ного, да никто не умел на нем и работать, но кто-то вспомнил, что видел в шкафу районного статуправ-ления какую-то машинку с цифрами, только и там никто на ней не работал. Позвонили, сходили, принесли. Я стал трещать и быстро усеивать колонки, ведущие бухгалтеры - враждебно на меня косить-ся: не конкурент ли?
     Я же крутил и думал про себя: как быстро зэк наглеет, или, выражаясь литературным языком, как бы-стро растут человеческие потребности! Я недоволен, что меня оторвали от пьесы, слагаемой в темной конуре; я недоволен, что меня не взяли в школу; недоволен, что меня насильно заставили... что же? ковы-рять мерзлую землю? месить ногами саманы в ледяной воде? - нет, меня насильно посадили за чистый стол крутить ручку арифмометра и вписывать цифры в столбец. Да если бы в начале моей лагерной от-сидки мне предложили бы эту блаженную работу выполнять весь срок по 12 часов в день бесплатно - я бы ликовал! Но вот мне платят за эту работу 450 рублей, я теперь буду и литр молока брать ежедень, а я нос ворочу - не маловато ли?
     Так неделю увязало райПО в переоценке (тут надо было верно определять для каждого товара его группу по общему понижению и еще его группу по удорожанию для деревни) - и все ни один магазин не мог начать торговать. Тогда жирный председатель, сам первейший бездельник, собрал всех нас в свой торжественный кабинет и сказал:
     - Так вот что. Последний вывод медицина, что человек совсем не нужен спать восемь часов. Абсо-лютно достаточно - четыре часа! Поэтому приказываю: начало работы - семь утра, конец - два часа ночи, перерыв на обед час и на ужин час.
     И, кажется, никто из нас в этой оглушающей тираде ничего смешного не нашел, а только жуткое. Все съежились, молчали, и лишь осмелились обсудить, с какого часа лучше ужинный перерыв.
     Да, вот она, та судьба ссыльных, о которой меня предупреждали, из таких приказов она и состоит. Все сидящие здесь - ссыльные, они дрожат за место; уволенные, они долго не найдут себе в Кок-Тереке дру-гого. И в конце концов, это же - не лично для директора, это - для страны, это - надо. И последний вывод медицины им кажется довольно сносным.
     Ах, сейчас бы встать и высмеять этого самодовольного кабана! Раз бы единый отвести душу! Но это была бы чистая "антисоветская агитация" - призыв к срыву важнейшего мероприятия. Так всю жизнь пе-реходишь из состояния в состояние - ученик, студент, гражданин, солдат, заключенный, ссыльный - и всегда есть веская сила у начальства, а ты должен гнуться и молчать.
     Скажи он - до десяти вечера, я бы сидел. Но предлагал он нам - сухой расстрел, мне предлагал: здесь, на воле - и перестать писать! Нет уж, будь ты проклят, и снижение цен вместе с тобой. Лагерь подсказы-вал мне выход: не говорить против, а молча против делать. Со всеми вместе я покорно выслушал приказ, а в пять вечера встал из-за стола - и ушел. И вернулся только в девять утра. Коллеги мои уже все сидели, считали, или делали вид, что считают. Как на дикого, смотрели на меня. М-з, скрытно одобряя мой по-ступок, но сам так не решаясь, тайно сообщил мне, что вчера вечером над моим пустым столом предсе-датель кричал, что загонит меня в пустыню за сто километров.
     Признаюсь, я струхнул: конечно, МВД все могло сделать. И загнало бы! И за сто километров, только б и видел я тот районный центр! Но я был счастливчик: я попал на Архипелаг после конца войны, то есть самый смертный период миновав; и теперь в ссылку я приехал после смерти Сталина. За месяц что-то и сюда уже доползло, до нашей комендатуры.
     Незаметно начиналась новая пора - самое мягкое трехлетие в истории Архипелага.
     Председатель не вызвал меня и сам не пришел. Проработав день свежим среди засыпающих и вру-щих, я решился снова в пять вечера уйти. Какой-нибудь конец, только скорее.
     Который раз в жизни я замечал, что жертвовать можно многим, но не стержневым. Этой пьесой, вы-ношенной еще в каторжных строях Особлага, я не пожертвовал - и победил. Неделю все работали ночами - и привыкли, что стол мой пуст. И председатель, встречая меня в коридоре, отводил глаза.
     Но не пришлось мне наладить сельской кооперации в Казэкстане. В райПО внезапно пришел молодой завуч школы, казах. До меня он был единственный универсант в Кок-Тереке, и очень этим гордился. Од-нако, мое появление не вызвало у него зависти. Хотел ли он укрепить школу перед ее первым выпуском или поперчить змеистой заврайОНО, но предложил мне: "Несите быстро ваш диплом!" Я сбегал как мальчик и принес. Он положил в карман и уехал в Джамбул на профсоюзную конференцию. Через три дня опять зашел и положил передо мной выписку из приказа ОблОНО. За той же самой бесстыдной под-писью, которая в марте удостоверяла, что школы района полностью укомлектованы, я теперь в апреле назначался и математиком, и физиком - в оба выпускных класса да за три недели до выпускных экзаме-нов! (Он рисковал, завуч. Не так политически, как боялся он: не забыл ли я всю математику за годы лаге-ря. Когда наступил день письменного экзамена по геометрии с тригонометрией, он не дал мне вскрывать конверт при учениках, а в кабинет директора завел всех преподавателей и стоял за моим плечом, пока я решал. Совпадение ответа привело его, да и остальных математиков, в праздничное состояние. Как легко тут было прослыть Декартом! Я еще не знал, что каждый год во время экзаменов 7-х классов то и дело звонят из аулов в район: не получается задача, неправильное условие! Эти преподаватели и сами-то кон-чили лишь по семь классов...)
     Говорить ли о моем счастьи - войти в класс и взять мел? Это и было днем моего освобождения, воз-врата гражданства. Остального, из чего состояла ссылка, я уже больше не замечал.
     Когда я был в Экибастузе, нашу колонну часто водили мимо тамошней школы. Как на рай недоступ-ный я озирался на беготню ребятишек в ее дворе, на светлые платья учительниц, а дребезжащий звонок с крылечка ранил меня. Так изныл я от беспросветных тюремных лет, от лагерных общих! Таким счастьем вершинным, разрывающим сердце, казалось: вот в этой самой экибастузской бесплодной дыре жить ссыльным, вот по этому звонку войти с журналом в класс и с видом таинственным, открывающим не-обычайное, начать урок. (В той тяге был, конечно, дар учителя, но, наверно, и доля оголодавшей само-ценности - контраст после стольких лет рабского унижения и способностей, не нужных никому.)
     Но, уставленный в жизнь Архипелага и государства, упустил я самое простое: что за годы войны и послевоенные школа наша - умерла, ее больше нет, а остался только корпус надутый, звон пустой. Умер-ла школа и в столице и в станице. Когда духовная смерть, как газ ядовитый, расползается по стране - ко-му ж задохнуться из первых, как не детям, как не школе?
     Однако, я об этом узнал лишь годами позже, воротясь из страны ссылки в русскую метрополию. А в Кок-Тереке я об этом даже не догадался: мертво было все направление мракобесия, но еще живы были, еще не задохнулись ссыльные дети!
     Это были дети особенные. Они вырастали в сознании своего угнетенного положения. На педсоветах и других балабольных совещаниях о них и им говорилось, что - они дети советские, растут для коммуниз-ма, и только временно ограничены в праве передвижения, только и всего. Но они-то, каждый, ощущали свой ошейник - и с самого детства, сколько помнили себя. Весь интересный, обильный, клокочущий жизнью мир (по иллюстрированным журналам, по кино) был недоступен для них, и даже мальчикам в армию не предстояло туда попасть. Очень слабая, очень редкая была надежда - получить от комендатуры разрешение ехать в город, там быть допущенным до экзамена, да еще быть принятым в институт, да еще благополучно его окончить. Итак, все, что они могли узнать о вечном объемном мире - только здесь они могли получить, эта школа долгие годы была для них - первое и последнее образование. К тому ж, по скудости жизни в пустыне, свободны они были от тех рассеяний и развлечений, которые так портят го-родскую молодежь XX века от Лондона до Алма-Аты. Там, в метрополии, дети уже развыкли учиться, потеряли вкус, учились - как повинность отбывали, чтобы числиться где-то, пока выйдет возраст. А на-шим ссыльным детям, если хорошо преподавать, то это было им единственно важное в жизни, это было все. Учась жадно, они как бы поднимались над своим вторым сортом и сравнивались с детьми сорта пер-вого. Только в одной настоящей учебе насыщалось их самолюбие.
     (Нет, еще: в выборных школьных должностях; в комсомоле; и, с 16 лет - в голосовании, во всеобщих выборах. Так хотелось им, бедняжкам, хоть иллюзии равноправия! Многие с гордостью поступали в ком-сомол, искренне делали политические сообщения на пятиминутках. Одной молоденькой немочке. Викто-рии Нусс, поступившей в двухлетний учительский институт, я пытался внушить мысль, что положением ссыльного надо не тяготиться, а гордиться. Куда там! Она посмотрела на меня как на безумного. Ну, да были и такие, кто в комсомол не спешил - так их тянули силой: разрешено, а ты не поступаешь - это по-чему? И в Кок-Тереке некоторые девочки, немки, тайные сектантки, вынуждены были вступать, чтоб семью их не загнали дальше в пустыню. О вы, соблазнители малых сих! - лучше б вам жернов на шею...)
     Это все я говорил о "русских" классах кок-терекской школы (собственно русских там почти не было, а - немцы, греки, корейцы, немного курдов и чеченов, да украинцев из переселенческих семей начала века, да казахов из семей "ответработников" - они детей своих учили по-русски). Большинство же казахских детей составляли классы "казахские". Это были воистину еще дикари, в большинстве (кто не испорчен чиновностью семей) - очень прямые, искренние, с коренным представлением о хорошем и дурном, до того, как успевали его исказить лживым или чванным преподаванием. А почти все преподавание на ка-захском языке было расширенным воспроизводством невежества: сперва кое-как тянули на дипломы первое поколение, недоученные разъезжались с большой важностью преподавать подрастающим, а де-вушкам-казашкам ставили "удовлетворительно", выпускали из школ и педагогических институтов при самом дремучем и полном незнании. И когда этим первобытным детям вдруг засверкивало настоящее учение, они впитывали его не только ушами и глазами, но ртом.
     При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием, и три года (а может быть, много бы еще лет) был счастлив даже им одним. Мне нехватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, кружки, полевые занятия, астрономические наблюдения - и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино. Мне дали и классное руководство, да еще в чисто-казахском классе, но и оно мне почти нравилось.
     Однако, все светлое было ограничено классными дверьми и звонком. В учительской же, в директор-ской и в райОНО размазывалась не только обычная всегосударственная тягомотина, но еще и пригорчен-ная ссыльностью страны. Среди преподавателей были и до меня немцы и административно-ссыльные. Положение всех нас было угнетенное: не упускалось случая напомнить, что мы допущены к преподава-нию из милости и всегда можем этой милости лишиться. Ссыльные учителя пуще других (тоже, впрочем, зависимых) трепетали разгневать высоких районных начальников недостаточно высокою оценкой их де-тей. Трепетали они и разгневать дирекцию недостаточно высокой общей успеваемостью - и завышали оценки, тоже способствуя общеказахстанскому расширенному воспроизводству невежества. Но кроме того на ссыльных учителях (и на молодых казахских) лежали повинности и поборы: в каждую зарплату с них удерживали по четвертной, неизвестно в чью пользу; вдруг директор (Берденов) мог объявить, что у его малолетней дочери - день рождения, и преподаватели должны были собирать по 50 рублей на пода-рок; еще кроме вызывали то одного, то другого в кабинет директора или заврайоно и требовали дать "взаймы" рублей 300-500. (Ну да впрочем, это были общие черты тамошнего стиля или строя. С учени-ков-казахов тоже вынуждали к выпускному вечеру по барану или полбарана - и тогда обеспечивался им аттестат, хоть и при полном незнании; выпускной вечер превращался в большую пьянку районного парт-актива.) Еще все районное начальство где-нибудь училось заочно, а все письменные контрольные работы за них понуждались выполнять учителя нашей школы (это передавалось по-байски, через завучей, и ра-бы-учителя даже не удостаивались увидеть своих заочников).
     Не знаю, моя ли твердость, основанная на "незаменимости" , которая выяснилась сразу, или уже мяг-чеющая эпоха, да обе они, помогли мне не всовывать шею в эти хомуты.
     Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома. Не платил я и поборов, и "взаймы" начальству не давал (змеистая заврайоно имела наглость просить!) - довольно того, что каждый май обдирало нас на месячный заработок скудеющее го-сударство (это преимущество вольных, подписку на заем, отнятое в лагере, нам ссылка возвращала). Но на том моя принципиальность и кончалась.
     Рядом со мною преподаватель биологии и химии Георгий Степанович Митрович, отбывший на Ко-лыме десятку по КРТД. уже пожилой больной серб, неуемно боролся за местную справедливость в Кок-Тереке. Уволенный из райЗО, но принятый в школу, он перенес свои усилия сюда. Да в Кок-Тереке на каждом шагу было беззаконие, осложненное невежеством, дикарским самодовольством и благодушной связью родов. Беззаконие это было вязко, глухо, непробиваемо - но Митрович самоотверженно и беско-рыстно бился с ним (правда, с Лениным на устах), разоблачал на педсоветах, на районных учительских совещаниях, проваливал на экзаменах незнающих чиновных экстерников и выпускников "за барана", пи-сал жалобы в область, в Алма-Ату, и телеграммы на имя Хрущева (в его защиту собиралось по 70 роди-тельских подписей, а сдавали такую телеграмму в другом районе, у нас бы ее не выпустили). Он требовал проверок, инспекторов, те приезжали и обращались против него же, он снова писал, его разби-рали на специальных педсоветах, обвиняли и в антисоветской пропаганде детям (волосок до ареста!) и, так же серьезно, - в грубом обращении с козами, глодающими пионерские посадки, его исключали, вос-станавливали, он добивался компенсации за вынужденный прогул, его переводили в другую школу, он не ехал, снова исключали - он славно бился! И если б еще к нему присоединился я - то здорово бы мы их потрепали!
     Однако, я - нисколько ему не помогал. Я хранил молчание. Уклонялся от решающих голосований (чтоб не быть и против него), ускользал куда-нибудь на кружок, на консультацию. Этим самым партий-ным экстерникам я не мешал получать тройки: сами власть - пусть обманывают свою же власть. Я таил свою задачу: я писал и писал. Я берег себя для другой борьбы, позднейшей. Но вопрос стоит шире: права ли? нужна ли была борьба Митровича?
     Весь бой его был заведомо безнадежен, это тесто нельзя было промесить. И даже если бы он полно-стью победил - это не могло бы исправить строя, всей системы. Только размытое светлое пятнышко чуть померцало бы на ограниченном месте - и затянуло бы его серым. Вся его возможная победа не уравно-вешивала того нового ареста, который мог быть ему расплатой (только хрущевское время и спасло Мит-ровича от ареста). Безнадежен был его бой, однако человечно - возмущение несправедливостью, хоть и до собственной гибели! Борьба его была уперта в поражение - а бесполезной ее никак не назовешь. Если б не так благоразумны были мы все, если б не ныли друг другу: "не поможет, бесполезно!" - совсем бы другая была наша страна! А Митрович не был гражданин - он был ссыльный, но блеска его очков боя-лись районные власти.
     Боялись-то боялись, однако наступал светлый день выборов - выборов любимой народной власти, - и равнялись неуемный борец Митрович (и чего ж тогда стоила его борьба?), и уклончивый я, и еще более затаенный, а по виду уступчивейший изо всех Г. С. М-з: все мы, скрывая страдательное отвращение, равно шли на это праздничное издевательство. Разрешались выборы почти всем ссыльным, так дешево они стоили, и даже лишенные прав вдруг обнаруживали себя в списках, и их торопили, гнали скорей. У нас в Кок-Тереке не бывало даже кабин для голосования, совсем в стороне стояла одна будка с распахну-тыми занавесками, но туда и путь не лежал, неловко было к ней и заворачивать. Выборы состояли в том, чтобы поскорей пронести бюллетени до урны и туда их швырнуть. Если же кто останавливался и внима-тельно читал фамилии кандидатов, это уже выглядело подозрительным: неужели партийные органы не знают, кого выдвигают, что тут читать?.. Отголосовав, все получали законное право идти выпивать (или зарплату, или аванс всегда выдавали перед выборами). Одетые в лучшие костюмы, все (в том числе ссыльные!) торжественно раскланивались на улицах, поздравляя друг друга с каким-то праздником...
     О, сколько раз еще помянешь добрым словом лагерь, где не было этих выборов никаких!
     Однажды выбрал Кок-Терек народного судью, казаха - единогласно, разумеется. Как обычно, поздрав-ляли друг друга с праздником. Но через несколько месяцев на этого судью пришло уголовное дело из того района, где он судействовал прежде (тоже выбранный единогласно). Выяснилось, что и у нас он успел уже достаточно нахапать от частных взяткодателей. Увы, пришлось его снять и назначить в Кок-Тереке новые частичные выборы. Кандидат был опять - приезжий, никому не известный казах. И в воскресенье все оделись в лучшие костюмы, проголосовали единогласно с утра, и опять на улицах те же счастливые лица без искорки юмора поздравляли друг друга... с праздником!
     В каторжном лагере мы надо всем балаганом хоть смеялись открыто, а в ссылке особенно и не поде-лишься: жизнь у людей как у вольных, и первое взято от воли самое худшее - скрытность. С М-зом с од-ним из немногих я на такие темки поговаривал.
     Его прислали к нам из Джезказгана, притом без копейки, его деньги задержались где-то в пути. Одна-ко, комендатуру это нисколько не озаботило - его просто сняли с тюремного довольствия и выпустили на улицы Кок-Терека: хоть воруй, хоть умирай. В те дни я ему одолжил десятку - и навсегда заслужил его благодарность, долго он мне все напоминал, как я его выручил. В нем устойчива была эта черта - памят-ливость на добро. Но и на зло тоже. (Так помнил он зло Худаеву - тому чеченскому мальчику, едва не ставшему жертвой кровной мести. Все оборачивается, в этом жизнь мира! - уцелевший Худаев вдруг с темною злобой, неправо и жестоко расправился с сыном М-за).
     При его положении ссыльного и без профессии, М-з не мог себе найти в Кок-Тереке приличной рабо-ты. Лучшее, что ему досталось - стать школьным лаборантом, и этим он уже очень дорожил. Но долж-ность требовала всем услуживать, никому не дерзить, ни в чем не выказывать себя. Он и не выказывал, он непроницаем был под внешней любезностью, и даже такого простого о нем, почему у него нет к пяти-десяти годам профессии, никто не знал. Мы же с ним как-то сближались, ни одного столкновения, а вза-имная помощь нередко, да еще одинаковость лагерных реакций и выражений. И после долгой перетайки я узнал его скрываемую внешнюю и внутреннюю историю. Она поучительна.
     До войны он был секретарь райкома партии в Ж*, в войну назначен начальником шифровального от-деления дивизии. Всегда он был поставлен высоко, важная персона, и не ведал мелкого человеческого горя. Но в 1942 году как-то случилось, что по вине шифровального отделения один полк их дивизии не получил вовремя приказа на отступление. Надо было исправить - но еще получилось, что все подчинен-ные М-за куда-то задевались либо погибли - и послал генерал самого М-за туда, на передовую, в уже смыкающиеся вокруг полка клещи: приказать им отступать! спасти их! М-з поехал верхом, сокрушенно и боясь погибнуть, по пути же попал так опасно, что дальше решил не ехать и даже не знал, останется ли и тут в живых. Он сознательно остановился - покинул, предал полк, слез с лошади, обнял дерево (или от осколков прятался за ним) и... дал клятву Иегове, что если только останется жив - будет ревнивым ве-рующим, выполнять точно святой закон. И кончилось благополучно: полк погиб или попал в плен, а М-з выжил, получил 10 лет лагеря по 58-й, отбыл их - и вот был со мной в Кок-Тереке. И как же непреклонно он выполнял свой обет! - ничего в груди и голове не осталось у него от члена партии. Только обманом могла жена накормить его бесчешуйчатой трефной рыбой. По субботам не мог он не приходить на служ-бу, но старался здесь ничего не делать. Дома он сурово выполнял все обряды и молился - по советской неизбежности тайно.
     Естественно, что эту историю открыл он мало кому.
     А мне она не кажется слишком простой. Просто здесь только одно, с чем больше всего не принято у нас соглашаться: что глубиннейший ствол нашей жизни - религиозное сознание, а не партийно-идеологическое.
     Как рассудить? По всем законам уголовным, воинским и законам чести, по законам патриотическим и коммунистическим, этот человек был достоин смерти или презрения - ведь целый полк погубил он ради спасения своей жизни, не говоря уже, что в тот момент не хватило ему ненависти к самому страшному врагу евреев, какой только бывал.
     А вот по каким-то еще более высшим законам М-з мог воскликнуть: а все ваши войны - не по слабо-умию ли высших политиков начинаются? разве Гитлер врезался в Россию не по слабоумию - своему, и Сталина, и Чемберлена? а теперь вы посылаете на смерть меня? да разве вы меня на свет родили?
     Возразят: он (но и все же люди того полка!) должен был заявить это еще в военкомате, когда на него надевали красивый мундир, а не там, обнимая дерево. Да логически я не берусь его защищать, логически я должен был бы ненавидеть его, или презирать, испытывать брезгливость от его рукопожатия.
     Но ничего такого я к нему не испытывал! Потому ли, что я был не из того полка и не ощутил той об-становки? Или догадываюсь, что судьба того полка должна была зависеть и еще от сотни причин? Или потому, что никогда не видел М-за в надменности, а только поверженным? Ежедневно мы обменивались искренним крепким рукопожатием - и ни разу я не ощутил в том зазорного.
     Как только ни изогнется единый человек за жизнь! И каким новым для себя и для других! И одного из этих - совсем разных - мы по приказу, по закону, по порыву, по ослеплению готовно и радостно побиваем камнями.
     Но если камень - вываливается из твоей руки?.. Но если сам окажешься в глубокой беде - и возникает в тебе новый взгляд. На вину. На виновного. На него и на себя.
     В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне удивленно и негодую-ще: где же предел? Не всех же прощать!
     А я - и не всех. Я только - павших. Пока возвышается идол на командной своей высоте и с власти-тельной укладкою лба бесчувственно и самодовольно коверкает наши жизни - дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно вдесятером да шибанем-ка его!
     Но как только он сверзился, упал, и от земного удара первая бороздка сознания прошла по его лицу - отведите ваши камни!
     Он сам возвращается в человечество.
     Не лишите его этого божественного пути.

***

     После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льготной. Поселяли тут в обжитых поселках, то есть при воде и на почве не самой бес-плодной (в долине Чу, в Курдайском районе - даже щедро-плодородной). Очень многие попадали в горо-да (Джамбул, Чимкент, Таласс, даже Алма-Ату и Фрунзе), и бесправие их не отличалось ощутительно от прав остальных горожан. В тех городах недороги были продукты, и легко находилась работа, особенно в индустриальных поселках, при равнодушии местного населения к промышленности, ремеслам и интел-лектуальным профессиям. Но и те, кто попадал в сельские местности, не все и не сурово загонялись в колхозы. В нашем Кок-Тереке было 4 тысячи человек, большинство - ссыльных, но в колхоз входили только казахские кварталы. Всем остальным удавалось или устраиваться при МТС или кем-то числиться, хоть на ничтожной зарплате - а жили они двадцатью пятью сотками поливного огорода, коровой, свинь-ями, овечками. Показательно, что группа западных украинцев, жившая у нас (административно-ссыльные после пятилетних лагерных сроков) и тяжело работавшая на саманном строительстве в мест-ной стройконторе, находила свою жизнь на здешней глинистой, сгорающей при редких поливах, но зато бесколхозной земле настолько привольнее колхозной жизни на любимой цветущей Украине, что когда вышло им освобождение - все они остались тут навсегда.
     Ленива была в Кок-Тереке и оперчасть - спасительный частный случай общеказахской лени. Были среди нас кто-то и стукачи, однако мы их не ощущали и от них не страдали.
     Но главная причина их бездействия и мягчеющего режима была - наступление хрущевской эпохи. Ос-лабевшими от многочленной передачи толчками и колыханиями докатывалась она и до нас.
     Сперва - обманно: "ворошиловской" амнистией (так прозвал ее Архипелаг, хотя издала ее - Семибо-ярщина). Сталинское издевательство над политическими 7 июля 1945 года было непрочным забытым уроком. Как и в лагерях, в ссылке постоянно цвели шепотные параши об амнистии. Удивительна эта способность тупой веры! - Н. Н. Грекова, например, после 15 лет мытарств, повторница, на саманной стене своей хатенки держала портрет ясноглазого Ворошилова - и верила, что от него придет чудо. Что ж, чудо пришло! - именно за подписью Ворошилова посмеялось над нами правительство еще раз - 27 марта 1953 года.
     Собственно, нельзя было сочинить внешнего разумного оправдания, почему именно в марте 1953 года в потрясенной от скорби стране потрясенные от скорби правители должны были выпустить на свободу преступников - разве только проникнувшись чувством бренности бытия? Но и в древней Руси, как сви-детельствует Котошихин, был обычай: в день погребения царя выпускать преступников, от чего, кстати, начинался повальный грабеж ("а московских людей натура не богобоязлива, с мужеска пола и женска по улицам грабят платье и убивают до смерти") <Цитирую по Плеханову "История русской общественной мысли", М., 1919, т. I, ч. 2, гл. 9.>се так было и здесь. Похоронив Сталина, искали себе популярности, объяснили же: "в связи с искоренением преступности в нашей стране" (но кто ж тогда сидит? тогда и выпускать бы некого!) Однако, находясь по-прежнему в сталинских шорах и рабски думая все в том же направлении, амнистию дали шпане и бандитам, а Пятьдесят Восьмой - лишь "до пяти лет включитель-но". Посторонний, по нравам порядочного государства, мог бы подумать, что "до пяти лет" - это три чет-верти политических пойдет домой. На самом деле лишь 1-2 процента из нашего брата имели такой детский срок. (Зато саранчой напустили воров на местных жителей, и лишь нескоро и с натугой переса-жала милиция амнистированных бандитов опять в тот же загон.)
     Интересно отозвалась амнистия в нашей ссылке. Как раз тут и находились давно те, кто успел в свое время отбыть детский пятилетний срок, но не был отпущен домой, а бессудно отправлен в ссылку. В Кок-Тереке были такие одинокие бабки и старики с Украины, из Новгородья - самый мирный и несчаст-ный народ. Они очень оживились после амнистии, ждали отправки домой. Но месяца через два пришло привычно-жесткое разъяснение: поскольку ссылка их (дополнительная, бессудная) дана им не пятилет-няя, а вечная, то вызвавший эту ссылку их прежний пятилетний судебный срок тут ни при чем, и под ам-нистию они не подпадают... - А Тоня Казачук была вовсе вольная, приехала с Украины к ссыльному мужу, здесь же для единообразия записана ссыльно-поселенкой. По амнистии она кинулась в комендату-ру, но ей разумно возразили: ведь у вас же не было 5 лет, как у мужа, у вас вообще срок неопределенный, амнистия к вам не прикасается.
     Лопнули бы Дракон, Солон и Юстиниан со своими законодательствами!..
     Так никто ничего от амнистии не получил. Но с ходом месяцев, особенно после падения Берии, неза-метно, неширокогласно вкрадывались в ссыльную страну истинные смягчения. И отпустили домой тех пятилетников. И стали в близкие институты отпускать ссыльных детей. И на работе перестали тыкать "ты ссыльный!" Все как-то мягче. Ссыльные стали выдвигаться по служебным должностям.
     Стали что-то пустеть столы в комендатуре. "А вот этот комендант - где?" - "А он теперь уже не рабо-тает". Сильно редели и сокращались штаты! Мягчело обращение. Святая отметка переставала быть столь святой. "Кто до обеда не пришел - ладно, в следующий раз!" То одной, то другой нации возвращали какие-то права. Свободен стал проезд по району, свободнее - поездка в другую область. Все гуще шли слухи: "домой отпустят, домой!" И верно, вот отпустили туркменов (ссылка за плен). Вот - курдов. Стали продаваться дома, дрогнула цена на них.
     Отпустили и нескольких стариков, административно-ссыльных: где-то там в Москве хлопотали за них, и вот - реабилитированы. Волнение простегивало, жарко мутило ссыльных: неужели и мы стронем-ся? Неужели и мы...?
     Смешно! Как будто способен подобреть этот режим. Уж не верить, так не верить научил меня лагерь! Да мне и верить-то не было особой нужды: там, в большой метрополии, у меня не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссылке, я испытывал почти счастье. Ну просто, никогда я, кажется, так хорошо не жил.
     Правда, первый ссыльный год душила меня смертельная болезнь, как бы союзница тюремщиков. И целый год никто в Кок-Тереке не мог даже определить, что за болезнь. Еле держась, я вел уроки; уже ма-ло спал и плохо ел. Все написанное прежде в лагере и держимое в памяти, и еще ссыльное новое при-шлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь перед отъездом в Ташкент, последнюю ночь 53-го года, хорошо помню: на том и казалась оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато бы-ло.)
     Однако - свалилась болезнь. И начались два года моей действительно Прекрасной Ссылки, только тем томительной, той жертвой омраченной, что я не смел жениться: не было такой женщины, кому я мог бы доверить свое одиночество, свое писание, свои тайники. Но все дни жил я в постоянно-блаженном, при-поднятом состоянии, никакой несвободы не замечая. В школе я имел столько уроков, сколько хотел, в обе смены - и постоянное счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И каж-дый день оставался часик для писания - и часик этот не требовал никакой душевной настройки: едва сел, и строчки рвутся из-под пера. А воскресенья, когда не гнали на колхозную свеклу, я писал насквозь - це-лые воскресенья! Начал я там и роман (через 10 лет арестованный), и еще надолго вперед хватало мне писать. А печатать меня все равно будут только после смерти.
     Появились деньги - и вот я купил себе отдельный глинобитный домик, заказал крепкий стол для писа-ния, а спал - все так же на ящиках холостых. Еще я купил приемник с короткими волнами, вечерами за-навешивал окна, льнул ухом к самому шелку и сквозь водопады глушения вылавливал запретную нам, желанную информацию и по связи мысли восстанавливал недослышанное.
     Очень уж измучила нас брехня за десятилетия, истосковались мы по каждому клочку даже разорван-ной истины! - а так-то не стоила эта работа потерянного времени: нас, взращенцев Архипелага, инфан-тильный Запад уже не мог обогатить ни мудростью, ни стойкостью.
     Домик мой стоял на самом восточном краю поселка. За калиткою был - арык, и степь, и каждое утро восход. Стоило венуть ветерку из степи - и легкие не могли им надышаться. В сумерки и по ночам, чер-ным и лунным, я одиноко расхаживал там и обалдело дышал. Ближе ста метров не было ко мне жилья ни слева, ни справа ни сзади.
     Я вполне смирился, что буду жить здесь, ну, если и не "вечно", то по крайней мере лет двадцать (я не верил в наступление общей свободы раньше - и ошибся не много). Я уже никуда как будто и не хотел (хоть и замирало сердце над картой Средней России). Весь мир я ощущал не как внешний, не как маня-щий, а как прожитый, весь внутри меня, и вся задача оставалась - описывать его. Я был полон.
     Друг Радищева Кутузов писал ему в ссылку: "Горько мне, друг мой, сказать тебе, но... твое положение имеет свои выгоды. Отделен от всех человеков, отчужден от всех ослепляющих нас предметов - тем удачнее имеешь ты странствовать... в самом тебе; с хладнокровием можешь ты взирать на самого тебя и, следовательно, с меньшим пристрастием будешь судить о вещах, на которые ты прежде глядел сквозь покрывало честолюбия и мирских сует. Может быть многое представится тебе в совершенно новом ви-де".
     Именно так. И дорожа этой очищенной точкой зрения, я вполне осознанно дорожил своею ссылкой.
     А она - все больше шевелилась и волновалась. Комендатура стала просто ласковая и еще сокращалась. За побег полагалось уже только 5 лет лагерей - да и того не давали. Одна, другая, третья нация переста-вала отмечаться, потом получала права уезжать. Тревога радости и надежды подергивала наш ссыльный покой.
     Вдруг совсем негаданно-нежданно подползла еще одна амнистия - "аденауэровская", сентября 1955 года. Перед тем Аденауэр приезжал в Москву и выговорил у Хрущева освобождение всех немцев. Ники-та велел их отпустить, но тут хватились, что несуразица получается: немцев-то отпустили, а их русских подручных держат с двадцатилетними сроками. Но так как это были все полицаи, да старосты, да вла-совцы, то публично носиться с этой амнистией тоже не хотелось. Да просто по общему закону нашей информации: о ничтожном - трезвонить, о важном - вкрадчиво. И вот крупнейшая изо всех политических амнистий после Октября была дарована в "никакой" день, 9 сентября, без праздника, напечатана в един-ственной газете "Известия", и то на внутренней странице, и не сопровождалась ни единым комментари-ем, ни единой статьей.
     Ну, как не заволноваться? Прочел я: "Об амнистии лиц, сотрудничавших с немцами". Как же так, а мне? Выходит, ко мне не относится: ведь я безвылазно служил в Красной армии. Ну и шут с вами, еще спокойней. Тут и друг мой, Л. З. Копелев, написал из Москвы: тряся этой амнистией, он в московской милиции выговорил себе временную прописку. Но вскоре его вызвали: "Вы что же нам шарики вкручи-ваете? Ведь вы с немцами не сотрудничали?" - "Нет". - "Значит, в Советской армии служили?" - "Да". - "Так в 24 часа чтоб ноги вашей в Москве не было!" Он, конечно, остался, и: "ох, жутковато после десяти вечера, каждый звонок в квартиру - ну, за мной!"
     И я радовался: а мне-то как хорошо! Спрятал рукописи (каждый вечер я их прятал) - и сплю как ангел.
     Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу - и совсем меня туда не тянуло.
     А московские друзья настаивали: "Что ты придумал там сидеть?.. Требуй пересмотра дела! Теперь пе-ресматривают!"
     Зачем?.. Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив дырочку в саманном основа-нии моего дома, без бригадиров, без надзирателей и начальников лагпунктов вереницею носят свои гру-зы - шелуху от семечек уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это они знают, что сегодня будет дождь, хотя веселое солнечное небо не говорит об этом. А после дождя еще тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают: они верно знают, что дождя не будет.
     Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: пер-вое счастье - ссылка на юг, второе и высшее - ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..
     Однако, трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льет вся вода.
     Начался XX съезд. О речи Хрущева мы долго ничего не знали (когда и начали читать ее в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это - первый ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.
     И я - написал ходатайство о пересмотре. А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Вось-мой.
     И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

     Что чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам - не входит в эту главу.

     Летом в Москве я позвонил в прокуратуру - как там моя жалоба. Попросили перезвонить - и друже-любный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают мое лицо, я, внутренне напряженный, внешне принял добродушное усталое выраже-ние и якобы наблюдал за ребенком, совсем не забавно играющим посреди приемной. Так и было! - мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я - не раскаленный враг, он подошел и с большой приятностью повел меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокру-шался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лу-бянки были все те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. - "Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: "В них же ничего антисо-ветского нет! Хотите - возьмите их, попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу несколько лет - мечтаю занять-ся физикой". (Цвет времени! Вот так будем теперь с вами играть).
     Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.


Глава 7

Зэки на воле

     В этой книге была глава "Арест". Нужна ли теперь глава - "Освобождение"?
     Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пя-тая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала это "освобождение".
     И потом - освобождение! - кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственни-ков.
     Но - проклято "освобождение" под безрадостным небом Архипелага, и только еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлиненным хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение - такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий - и ничего не обещающий взамен.
     Если арест - удар мороза по жидкости, то освобождение - робкое оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.
     Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.
     Между двумя арестами - вот что такое было освобождение все сорок дохрущевских лет.
     Между двумя островами брошенный спасательный круг - побарахтайся от зоны до зоны!..
     От звонка до звонка - вот что такое срок. От зоны до зоны - вот что такое освобождение.
     Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал завидовать поэт - он изгажен черною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не при-нимают. В лагере зато пайку давали, а здесь - нет.
     И вместе с тем - обманчивая свобода передвижения...
     Не освобожденные, нет - лишенные ссылки, вот как должны называться несчастные эти люди. Ли-шенные благодетельной фатальной ссылки, они не могут заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где живет вокруг много своих, бывших! Нет, они едут в гущу замордованной воли, там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными кандидатами на новую посадку.
     Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 45 года. Уехать сразу нельзя - надо паспорт получать, хлебной карточки - нет, жилья - нет, работу предлагают - дрова заготовлять. Проев не-сколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идет за вещами (порядки у них были патриархальные), и - в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, при-несли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокой-нее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра - чтобы топала!
     Столярова в лагере трудилась - не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посаже-на была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели точное назначе-ние, как-то все-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справ-кой о "чистом" освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, - а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через круп-ный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера - как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш документ!" Заберет твою справку об освобождении - и все, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет - есть доку-мент! Вот заберет сейчас справку - и все... Мы ощущаем - так...) В Луге Столярова хотела устроиться вя-зальщицей перчаток - да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев! - но не только ее не приняли, а еще начальник при всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приемы! Читали Шейнина!" (О, этот жирный Шейнин! - ведь не подавится!)
     Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет - и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал - тот обратиться боялся: не посадили бы...
     Находишься по воле - наплачешься вдоволе.
     В ростовском университете, когда я еще был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифо-нов - постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряженность, пугливость, в коридоре его не ок-ликни. Потом-то узнали мы: он уже посидел, - и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.
     А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их - вполне мо-жет так выбрать. Не тяжелей.
     Несчастны те, кто освободился слишком рано! Авениру Борисову выпало - в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной поселок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это - недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спро-сил его - как он прожил эти годы (хотя, ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Централь-ной Африке!) (Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей воли!) - Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его все-таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как теп-ло! Ведь для оттаяния - для него и нужна скрытая теплота! Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл - и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушел, не дождав-шись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях свое лицо замазанным черни-лами?! <Через 5 лет друг свалил это на жену: она замазала. А еще через десять (1961) жена и сама пришла к Авениру в райком профсоюза - просить путевку в Сочи. Он дал ей. Она рассыпалась в воспо-минаниях о прошлой дружбе.>
     Авенир потом приподнялся - он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора "тюремЩиком". (У нас ведь и разъяснить некому: тюремЩиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремНиком. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)
     А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулезом легких. Паспорт - волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть - и все оттолкну-лись. А тут - военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулеза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных! И провоевал почти до конца войны. Только в госпи-тале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат - враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.
     В сталинские годы лучшим освобождением было - выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на прове-ренного.
     Ну, не вполне так. В 1938 г. Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаемным инже-нером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: "Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах - и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого даже и суда не потребуется. Так что - оглядывайтесь, и не воображайте, что вы свободный гражданин".
     Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновид-ность свободы, и сейчас еще по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах - сотни тысяч. Им и садиться опять - вроде легче: все рядом.
     Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же под-писывал добровольное обязательство: работать в Дальстрое и дальше (разрешение выехать "на материк" было на Колыме еще трудней получить, чем освобождение). Вот на беду свою кончила срок Н. В. Суров-цева. Еще вчера она работала в детгородке - тепло и сытно, сегодня гонят ее на полевые работы, нет дру-гого ничего. Еще вчера она имела гарантированную койку и пайку - сегодня пайки нет, крыши над головой нет, и бредет она в развалившийся дом с прогнившиии полами (это на Колыме!). Спасибо подру-гам из детгородка: они еще долго "подбрасывают" ей на волю пайки. "Гнет вольного состояния" - вот как назвала она свои новые ощущения. Лишь постепенно утверждается она на ногах и даже становится... до-мовладелицей! Вот стоит она (фото 6) гордо около своей хибарки, которую не всякая бы собака одобри-ла.
     (Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесемся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные воль-ные - ну, из бывших зэков, разумеется (фото 7).
     Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Караган-дою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом) - и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и "освободили".
     Рудковский, никуда не принятый ("пережил не меньше, чем в лагерях"), поехал на кустанайскую це-лину ("там можно было встретить кого угодно"). - И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают пле-чами: "представьте свидетелей". Моржи нам свидетели... - И. С. Карпунич отбыл двадцать на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет "двадцати пяти лет работы по найму" - и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию.
     Ведь нет же у нас, как в Англии, "общества помощи бывшим заключенным". Даже и вообразить та-кую ересь страшно. <Сегодня и бытовикам приходится так же. А. И. Бурлаке в ананьевском райкоме от-ветили: "У нас не отдел кадров", в прокуратуре: "Этим не занимаемся", в горсовете: "Ждите". Был без работы 5 месяцев (1964 г.). С П. К. Егорова в Новороссийске (1965) сразу же взяли подписку о выезде в 24 часа. Показал в горисполкоме лагерную грамоту "за отличную работу" - посмеялись. Секретарь горко-ма просто выгнал. Тогда пошел, дал взятку - и остался в Новороссийске.>
     Пишут так: "в лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле - второй".
     Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездолен-ным: "Это не повторится"! И даже, кажется, слезы капали на съездовские трибуны?
     Жуков (из Коврова): "Я стал не на ноги, а хоть немного на колени". Но: "Ярлык лагерника висит на нас и под первое же сокращение попадаем мы". - П. Г. Тихонов: "Реабилитирован, работаю в научно-исследовательском институте, а все же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были на-чальниками лагерей," опять в силе над ним. - Г. Ф. Попов: "Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно отворачиваются".
     Нет, силен бес! Отчизна наша такова: чтоб на сажень толкнуть ее к тирании - довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть ее к свободе - надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: "Понимай, куда тянешь! понимай, куда тянешь!"
     А форма реабилитации? Старухе Ч-ной приходит грубая повестка: "явиться завтра в милицию к 10 часам утра". Больше ничего! Дочь ее бежит с повесткой накануне вечером: "Я боюсь за ее жизнь. О чем это? Как мне ее подготовить?" "Не бойтесь, это - приятная вещь, реабилитация покойного мужа". (А мо-жет быть - полынная? Благодетелям в голову не приходит.)
     Если таковы формы нашего милосердия - догадайтесь о формах нашей жестокости!
     Какая была лавина реабилитаций! - но и она не расколола каменного лба непогрешимого общества! - ведь лавина падала не туда, куда надо бровь нахмурить, а куда впрягать тысячу волов.
     "Реабилитация - это тухта!" - говорят партийные начальники откровенно. "Слишком многих нареаби-литировали!"
     Вольдемар Зарин (Ростов Н/Д) отсидел 15 лет и с тех пор еще 8 лет смирно молчал. А в 1960-м ре-шился рассказать сослуживцам, как худо было в лагерях. Так возбудили на него следственное дело, и майор КГБ сказал Зарину: Реабилитация - не значит невиновность, а только: что преступления были не-велики. Но что-то остается всегда!
     А в Риге в том же 1960-м дружный служебный коллектив три месяца кряду травил Петропавловского за то, что он скрыл расстрел своего отца... в 1937 году!
     И недоумевает Комогор: "Кто ж ходит сегодня в правых и кто в виноватых? Куда деваться, когда мур-ло вдруг заговорит о равенстве и братстве?"
     Маркелов после реабилитации стал не много, не мало - председатель промстрахсовета, а проще - ме-сткома артели. Так председатель артели не рискует этого народного избранника оставить на минуту одного в своем кабинете! А секретарь партбюро Баев, одновременно сидящий на кадрах, перехватывает на всякий случай всю месткомовскую переписку Маркелова. "Да не попала ль к вам бумага насчет перевыборов месткомов?" - "Да было что-то месяц назад". - "Мне ж нужна она!" - "Ну нате читайте, только побыстрей, рабочий день кончается!" - "Так она ж адресована мне! Ну, завтра утром вам верну!" - "Что вы, что вы, - это документ". - Вот залезьте в шкуру этого Маркелова, сядьте под такое мурло, под Баева, да чтоб вся ваша зарплата и прописка зависели от этого Баева, - и вдыхайте грудью воздух свободного века!
     Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за... освободившегося заключенного (которому в лагере преподавала)!
     Это уже не при Сталине, это - при Хрущеве. И одна только реальность ото всего прошлого осталась - СПРАВКА. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому - о реабилитации. Мертвому - о смерти. Дата смерти - ее не проверишь. Место смерти - крупный большой Зет. Диагноз - сто штук пролистай, у всех один, дежурный. <Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показачь ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени!.. А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер до суда и следствия, и поэтому реаби-литирован быть не может".>огда - фамилии свидетелей (выдуманных).
     А свидетели истинные - все молчат.
     Мы - молчим.
     И откуда же следующим поколениям что узнать? Закрыто, забито, зачищено.
     "Даже и молодежь, - жалуется Вербовский, - смотрит на реабилитированных с подозрением и презре-нием".
     Ну, молодежь-то не вся. Большей части молодежи просто наплевать - реабилитировали нас или не реа-билитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.
     Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею.

***

     Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобо-ждение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.
     И - телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз - и не простуживались. Но вот - срок окончен, отпало внешнее не-человеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенев, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями. - Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому зави-довали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы..." - Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".
     Как давно говорилось: в черный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот - стариком стал сразу. Тот - едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.
     А другие - только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, напри-мер, и сейчас еще выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Все, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щелкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит, сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!
     Но еще определеннее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начина-ешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, - а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство во-ли.
     Выявляются человеческие характеры в лагере - но выявляются ж и при освобождении! Вот как расста-валась с Особлагом в 1951-м Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "За-крылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. За-крылись ворота - и все кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла..."
     На тот свет!... Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? - мы умерли для какой-то со-всем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.
     Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому вариан-ту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье суждено редким арестантским поколениям.
     А это было - украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так - тот с кусочком этой во-рованной свободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие това-рищи и я, думали, что если Бог приведет выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в селах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле все держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и цело-вать каждую березку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне му-зыкой, и слезы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба - ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле легкой, простой, сутки лете-ли как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно нахо-дит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"
     Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного мое-го друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, все шатается. "Так и живем, - смеются, - от зоны до зоны". (Жена - тоже сидела.)
     Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встре-чаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен".
     Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит - скучны ужасно.
     Однако люди - разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь - наго-нять и нагонять упущенное!
     Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (ученых или военных), кто - в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом - тон дурной, но тишком-то считают...) Кто - в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днем - на работе, а вечера, даже будние, - с девицами, и все новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать.
     И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни - столько?
     Соответственно двум разным восприятиям воли - и два разных отношения к прошлому.
     Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не черный убийца, ты не грязный обманщик, - так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?
     Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждешь!) стараются - забыть! Забыть как можно скорей! Забыть все начисто! Забыть, как его и не было!
     Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно ска-жу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я бе-русь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, - и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.)
     Мне понятно, когда старых лагерных знакомств избегают ортодоксы: им надоело лаяться одному про-тив ста, слишком тяжелы воспоминания. Да и вообще - зачем им эта нечистая, не идейная публика? Да какие ж они благонамеренные, если им не забыть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитья: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший! <С этим они и повалили в 1956 г.: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хоте-ли продолжать с того дня, когда их арестовали.> В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки. Формуляров. Стажа. Заслуг.

     И повеет теплом партбилета
     Над оправданной головой.

     А лагерный опыт - это та зараза, от которой надо поскорее отлипнуть. Разве в лагерном опыте, если даже встряхнуть его и промыть - найдется хоть одна крупинка благородного металла?
     Вот старый ленинградский большевик Васильев. Отсидел две десятки (всякий раз еще имея и пять намордника). Получил республиканскую персональную пенсию. "Вполне обеспечен. Славлю свою пар-тию и свой народ". (Это замечательно! Ведь только Бога славил так Иов библейский: за язвы, за мор, за голод, за смерти, за унижения - слава Тебе, слава Тебе!) Но не бездельник этот Васильев, не потребитель просто: "состою в комиссии по борьбе с тунеядцами". То есть, кропает по мере старческих сил одно из главных беззаконий сегодняшнего дня! Вот это и есть - лицо Благомысла!..
     Понятно и почему стукачи не желают воспоминаний и встреч: боятся упреков и разоблачений.
     Но у остальных? Не слишком ли это глубокое рабство? Добровольный зарок, чтоб не попасть второй раз? "Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагерного прошлого," - сжимает виски кулака-ми Настенька В., попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих умственно взвешивающий сцены древней истории, - почему и он велит себе "все забыть"? Что ж поймет он тогда во всей человеческой истории?
     Евгения Д., рассказывая мне в 1965 году о своей посадке на Лубянку в 1921-м, еще до замужества, добавила: "А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла". Забыла?? Самому близкому че-ловеку, с которым жизнь прожила? Так мало нас еще сажают!!
     А может быть не надо так строго судить? Может быть, в этом - средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы:

     Час в добре пробудешь - все горе забудешь.
     Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво.

     Заплывчивое тело! - вот что такое человек!..
     Мой друг и одноделец Николай В., с кем общими мальчишескими усилиями мы закатились за решет-ку, - воспринял все пережитое как проклятье, как постыдную неудачу глупца. И устремился в науку - наиболее безопасное предприятие, чтобы подняться на ней. В 1959 году, когда Пастернак еще был жив, но плотно обложен травлей, - я стал говорить ему о Пастернаке. Он отмахнулся: "Что говорить об этих старых галошах! Слушай лучше, как я борюсь у себя на кафедре!" (Он все время с кем-нибудь борется, чтобы возвыситься в должности.) А ведь трибунал оценил его в 10 лет лагерей. Не довольно ли было один раз высечь?..
     А вот освободился и Григорий М-з, освободился, снята судимость, вот реабилитирован, вот вернули партбилет (ведь не спрашивают, не поверил ли ты за это время в Иегову или Магомета? ведь не прики-дывают, что частицы, может быть, твоих прежних мыслей не осталось за это время, - а на тебе партби-лет!) И он возвращается из Казахстана в свой Ж*, проезжает мой город, я выхожу к поезду. О чем же мысли его теперь? Э-э, да не метит ли он вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рас-сеян наш разговор. Больше он не пишет мне ни строки...
     Вот Ф. Ретц. Он сегодня - начальник жилконторы, он еще и дружинник. Очень важно рассказывает о своей сегодняшней жизни. И хотя старой он не забыл - как забыть 18 лет на Колыме? - о Колыме он рас-сказывает как-то суше и недоуменно: да действительно ли это все было? Как это могло быть?.. Старое сошло с него. Он гладок и всем доволен.
     Как вор завязывает, так забывает и эрзац-политический. И для этих завязавших становится мир сно-ва удобным, нигде не колющим, не жмущим. Как раньше казалось им, что все сидят, так теперь им ка-жется - никто не сидит. Осеняет их и прежний приятный смысл Первого Мая и Октябрьской годовщины - это уже не те суровые дни, когда нас особенно глумливо обыскивали на холоде и особенно плотно на-бивали нами камеры лагерной тюрьмы. Да зачем так высоко брать? - если днем на работе главу семьи похвалит начальство - вот за обедом и праздник, вот и торжество.
     Только в семье иногда бывший мученик разрешает себе побрюзжать. Только тут он иногда помнит, чтоб его больше ласкали и ценили. А выходя за порог, он - забыл.
     Однако не будем так беспреклонны. Ведь это общечеловеческое свойство: от опыта враждебного вер-нуться в свое "я", ко многим своим прежним (пусть и не лучшим) чертам и привычкам. В этом остойчи-вость нашей личности, наших генов. Вероятно, иначе человек тоже не был бы человеком. Тот же Тарас Шевченко, чьи растерянные строки уже были приведены <Часть III, гл. 19.>, через 10 лет пишет обрадо-ванно: "ни одна черта в моем внутреннем о5бразе не изменилась. От всей души благодарю моего всемо-гущего Создателя, что Он не допустил ужасному опыту коснуться железными когтями моих убеждений".
     Но как это - забывают? Где б научиться?..
     "Нет! - пишет М. И. Калинина, - ничто не забывается и ничто в жизни не устраивается. И сама я не рада, что я такая. И на работе можно быть на хорошем счету, и в быту бы все гладко, - но в сердце точит и точит что-то, и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые освободились, что они все забыли и счастливы?"
     Раиса Лазутина: "Не надо вспоминать плохого? А если нечего вспомнить хорошего?.."
     Тамара Прыткова: "сидела я двенадцать лет, но с тех пор уже на воле одиннадцать (!), а никак не пой-му - для чего жить? И где справедливость?"
     Два века Европа толкует о равенстве - а мы все разные до чего ж! Какие разные борозды на наших душах от жизни! - одиннадцать лет ничего не забыть - и все забыть на другой день...
     Иван Добряк: "Все осталось позади, да не все. Реабилитирован, а покою нет. Редкая неделя, чтобы сон прошел спокойно, а то все зона снится. Вскакиваешь в слезах или будят тебя в испуге".
     Ансу Бернштейну и через 11 лет снятся только лагерные сны. Я тоже лет пять видел себя во сне толь-ко заключенным, никогда - вольным. Л. Копелев через 14 лет после освобождения заболел - и сразу же бредит тюрьмой. А уж "каюту" и "палату" никак наш язык не проговорит, всегда - "камера".
     Шавирин: "На овчарок и до сих пор не могу смотреть спокойно".
     Чульпенев идет по лесу; но уже не может просто дышать, наслаждаться: "смотрю - сосны хорошие: сучков мало, порубочных остатков почти не сжигать, это чистые кубики пойдут..."
     Как забыть, если ты поселяешься в деревне Мильцево, а там едва ли не половина жителей прошла че-рез лагеря, правда за воровство больше. Ты приходишь на рязанский вокзал и видишь три выломанных прута в ограде. Их никто никогда не заделывает, как будто так и надо. Потому что именно против этого места останавливаются Столыпины - и сегодня, и сегодня они останавливаются! - а к пролому подгоняют задом воронок, и зэков перегоняют в эту дырку (так удобней, чтобы зэков не вести через людный пер-рон). - Выписывают тебе путевку на лекцию (1957) из всесоюзного общества по распространению неве-жества, и путевка оказывается в ИТК-2 - женскую колонию при тюрьме. И ты идешь на вахту, и в волчок выглядывает знакомая фуражка. Вот с гражданином воспитателем ты проходишь по двору тюрьмы, и понурые дурно одетые женщины все первые здороваются с вами заискивающе. Вот ты сидишь в кабине-те начальника политчасти, и пока он тебя тут развлекает, ты знаешь: там сейчас выгоняют из камер, по-дымают спящих, на индивидуальной кухне котелки вырывают из рук - а ну-ка, лекцию слушать, быстро! И вот согнали их полный зал. И зал сыр, и коридоры сыры, и еще сырее наверно камеры - и несчастные женщины-работяги всю мою лекцию кашляют застарелым, глубоким, гулким, то сухим, то раздирающим кашлем. Одеты они не как женщины, а как карикатуры на женщин, молодые - угловаты, костлявы, как старухи, все измучены и ждут конца моей лекции. Мне стыдно. Как хотел бы я раствориться в дым и ис-чезнуть. Как хотел бы я вместо этих "достижений науки и техники" крикнуть им: "Женщины! до каких же пор это будет?.." Мой глаз сразу отличает несколько свежих, хорошо одетых, даже в джемперах. Это - придурки. Вот на них остановиться взглядом и, не слушая кашля, можно очень гладко прочесть всю лек-цию. Они глаз не спускают, так слушают... Но знаю я, не словам они внемлют, не космос им нужен, а - редко видят мужчин, вот и рассматривают... И я воображаю: сейчас отнимут у меня пропуск, и я оста-нусь тут. И эти стены, всего в нескольких метрах от известной мне улицы, от известной троллейбусной остановки, перегородят всю жизнь, они станут не стенами, а годами... Нет, нет, я сейчас уйду! я за сорок копеек доеду в троллейбусе и дома буду вкусно обедать. Но хоть не забыть: они-то здесь все останутся. Вот так же будут кашлять. Годами кашлять.
     В годовщины своего ареста я устраиваю себе "день зэка": отрезаю утром 650 хлеба, кладу два кусочка сахара, наливаю незаваренного кипятка. А на обед прошу сварить мне баланды и черпачок жидкой ка-шицы. И как быстро я вхожу в старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю миску. Возощущения встают во мне живо!
     А еще вывез и храню свои лоскуты-номера. Да только ли я? Как святыню, покажут тебе их - в одном доме, и в другом.
     Иду как-то по Новослободской - Бутырская тюрьма! "Приемная передач". Вхожу. Полно женщин, есть и мужчины. Кто сдает передачи, кто разговаривает. Это отсюда, значит, шли нам передачи! Как инте-ресно. С самым невинным видом подхожу читать правила приема. Но сметив меня орлиным взглядом, ко мне быстро идет мордатый старшина. "А вам что, гражданин?" Учуял, что не передача тут, а подвох. Значит, пахну я все-таки зэком!
     А - посетить умерших? Тех, своих, где должен был и ты лежать, проколотый штыком? А. Я. Оленев, уже старичок, поехал в 1965 году. С рюкзаком и палочкой добрался до бывшего сангородка, оттуда - на гору (близ поселка Керки), где хоронили. Гора полна костей и черепов, и жители сегодня зовут ее костя-ной.
     В далеком северном городе, где полгода ночь, а полгода день, живет Галя В. Никого у нее в целом ми-ре нет, а то, что "домом" называется - шумный гадкий угол. И отдых ее: с книгой пойти в ресторан, взять вина, то отпить, то покурить, то "погрустить о России". Любимые ее друзья - оркестранты и швейцары. "Многие, вернувшись оттуда, скрывают прошлое. А я своей биографией горжусь".
     То там, то здесь собираются в год раз товарищества бывших зэков, пьют и вспоминают. "И странно, - говорит В. П. Голицын, - что картины прошлого встают далеко не только мрачные и тяжелые, а многое вспоминается с теплым хорошим чувством".
     Тоже свойство человека! И не худшее.
     "А буква у меня в лагере была - Ы, - восхищенно сообщает В. Л. Гинзбург. - А паспорт мне выдали серии "ЗК"!
     Прочтешь - и тепло становится. Нет, честное слово, как выделяются среди многих писем - письма бывших зэков! Какая незаурядная жизнестойкость! А при ясности целей - какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, настоящее оптимистическое - то только от бывшего зэ-ка. Ко всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.
     Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем - нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга трусит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговари-ваться поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова - и что ж еще объяснить? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы!
     Дала нам решетка новую меру вещей и людей. Сняла с наших глаз ту будничную замазку, которой постоянно залеплены глаза ничем не потрясенного человека. И какие же неожиданные выводы!
     Н. Столярова, доброй волей приехавшая в 1934-м из Парижа в этот капкан, выхвативший всю середи-ну ее жизни, не только не терзается, не проклинает свой приезд, но: "Я была права, когда вопреки своей среде и голосу разума ехала в Россию! Совсем не зная России, я нутром угадала ее".
     Когда-то горячий, удачливый, нетерпеливый комбриг гражданской войны И. С. Карпунич-Бравен не вникал в списки, подносимые начальником Особого Отдела, и не вверху листа, а внизу, не прописными буквами, а строчными, как безделицу, помечал тупым карандашом без точек: в м (это значило: Высшая Мера! всем!). Потом были ромбы в петлицах, потом двадцать с половиною лет Колымы - и вот он живет средь леса на одиноком хуторе, поливает огород, кормит кур, мастерит в столярке, не подает просьбы о реабилитации, матом кроет Ворошилова, сердито пишет в тетрадках свои ответы, ответы и ответы на каждую радиопередачу и каждую газетную статью. Но еще проходят годы - и хуторной философ со зна-чением выписывает из книги афоризм:
     "Мало любить человечество, надо уметь переносить людей".
     А перед смертью - своими словами, да такими, что вздрогнешь, - не мистика ли? не старик ли Тол-стой:
     "Я жил и судил все по себе. Но теперь я другой человек и уже не сужу по себе".
     Удивительный В. П. Тарновский так и остался после срока на Колыме. Он пишет стихи, которые не посылает никому. Размышляя, он вывел:

     А досталась мне эта окраина,
     Осудил на молчание Бог,
     Потому что я видел Каина,
     А убить его - не мог.
     <Для справедливости добавлю позднее: с Колымы уехал, несчастно женился - и потерян высокий строй души и не знает, как шею высвободить.>

     Жаль только: мы умрем все постепенно, не совершив достойного ничего.

***

     А еще предстоят на воле бывшим зэкам - встречи. Отцов - с сыновьями. Мужей - с женами. И от этих встреч нечасто бывает доброе. За десять, за пятнадцать лет без нас не могли сыновья вырасти в лад с на-ми: иногда просто чужие, иногда и враги. И женщины лишь немногие вознаграждены за верное ожида-ние мужей: столько прожито порознь, все сменилось в человеке, только фамилия прежняя. Слишком разный опыт жизни у него и у нее - и снова сойтись им уже невозможно.
     Тут - на фильмы и на романы кому-то, а в эту книгу не помещается.
     Тут пусть будет один рассказ Марии Кадацкой (фото 8 - они юные, фото 9 - она сейчас).
     "За первые 10 лет муж написал мне 600 писем. За следующие 10 - одно, и такое, что не хотелось жить. - После 19 лет в свой первый отпуск он поехал не к нам, а к родственникам, к нам же с сыном заехал проездом на 4 дня. Поезд, с которым мы его ждали, в этот день был отменен. И после бессонной ночи я легла отдохнуть. Слышу звонок. Незнакомый голос: "Мне Марию Бенедиктовну". Открываю. Входит полный пожилой мужчина в плаще и шляпе. Ничего не говоря, проходит смело. Я спросонья как будто забыла, что ждала мужа. Стоим. "Не узнала?" - "Нет". А сама все думаю, что это - кто-то из родственни-ков, которых
     у меня много и с которыми я тоже не виделась много лет. Потом посмотрела на его сжатые губы - вспомнила, что мужа жду! - и потеряла сознание. - Тут пришел сын, да еще заболевшим. И вот все трое, не выходя из единственной комнаты, мы четыре дня сидели. И с сыном они были очень сдержаны, и мне с мужем говорить почти не пришлось, разговор был общий. Он рассказывал о своей жизни и ничуть не интересовался, как мы без него. Уезжал опять в Сибирь, в глаза не смотрел при прощании. Я сказала ему, что муж мой погиб в Альпах (он был в Италии, его освободили союзники)".
     А бывают другого рода встречи, веселей. Можно встретить надзирателя или лагерного начальника. Вдруг в Тебердинской турбазе узнаешь в физинструкторе Славе - норильского вертухая. Или в ленин-градском "Гастрономе" Миша Бакст видит - лицо знакомое, и тот его заметил. Капитан Гусак, начальник лаготделения, сейчас в гражданском. "Слушай, подожди-подожди! Где ты у меня сидел?.. А, помню, мы тебя посылки лишили за плохую работу!" (Ведь помнит! Но все это им естественно кажется, будто по-ставлены они над нами навечно, и только перерыв сейчас небольшой!)
     Можно встретить (Бельский) командира части полковника Рудыко, который дал поспешное согласие на твой арест, чтоб только не иметь неприятностей. Тоже в штатском и в боярской шапочке, вид ученого, уважаемый человек!
     Можно встретить и следователя - того, который тебя бил или сажал в клопов. Он теперь на хорошей пенсии, как например. Хват, следователь и убийца великого Вавилова, живет на улице Горького. Уж из-бави Бог от этой встречи - ведь удар опять по твоему сердцу, не по его.
     А еще можно встретить твоего доносчика - того, кто посадил тебя, и вот преуспевает. И не карают его небесные молнии. Те, кто возвращаются в родные места, те-то обязательно и видят своих стукачей. "Слу-шайте, - уговаривает кто погорячее, - подавайте на них в суд! Хотя бы для общественного разоблачения!" (Уж - не больше, уж понимают все...) "Да нет уж.. да ладно уж.." - отвечают реабилитированные.
     Потому что этот суд был бы в ту сторону, куда волами тянуть.
     "Пусть их жизнь наказывает!" - отмахивается Авенир Борисов. Только и остается.
     Композитор X. сказал Шостаковичу: "Вот эта дама, Л., член нашего Союза, когда-то посадила меня". "Напишите заявление, - сгоряча предложил Шостакович, - мы ее из Союза исключим!" (Как бы не так!) X. и руками замахал: "Нет уж, спасибо, меня вот за эту бороду по полу тягали, больше не хочу".
     Да уж о возмездии ли речь? Жалуется Г. Полев: "Та сволочь, которая меня посадила, при выходе чуть снова не спрятала - и спрятала бы! - если б я не бросил семью и не уехал из родного города".
     Вот это - по-нашему! вот это - по-советски!
     Что же сон, что же мираж болотный - прошлое? или настоящее?..
     В 1955 году пришел Эфроимсон к зам. главного прокурора Салину и принес ему том уголовных обви-нений против Лысенко. Салин сказал: "Мы не компетентны это разбирать, обращайтесь в ЦК".
     С каких это пор они стали некомпетентными? Или отчего уж они на тридцать лет раньше не стали такими?
     Процветают оба лжесвидетеля, посадившие Чульпенева в монгольскую яму, - Лозовский и Серегин. С общим знакомым по части пошел Чульпенев к Серегину в его контору бытового обслуживания при Мос-совете. "Знакомьтесь. Наш халхинголец, не помните?" - "Нет, не помню". - "А Чульпенева - не помните такого?" - "Нет, не помню, война раскидала". - "А судьбу его не знаете?" - "Понятия не имею". - "Ах, под-лец ты, подлец!"
     Только и скажешь. В райкоме партии, где Серегин на учете: "Не может быть! Он так добросовестно работает".
     Добросовестно работает!..
     Все на местах и все на местах. Погромыхали громы - и ушли почти без дождя.
     До того все на местах, что Ю. А. Крейнович, знаток языков Севера <О нем метко сказано: если рань-ше народовольцы становились знаменитыми языковедами благодаря вольной ссылке, то Крейнович со-хранился им, несмотря на сталинский лагерь: даже на Колыме он пытался заниматься юкагирским языком.> вернулся - в тот же институт, и в тот же сектор, с теми же, кто заложил его, кто ненавидит его - с теми же самыми он каждый день шубу снимает и заседает.
     Ну, как если бы жертвы Освенцима вкупе с бывшими комендантами образовали бы общую галанте-рейную фирму.
     Есть обергруппен-стукачи и в литературном мире. Сколько душ погубили Я. Эльсберг? Лесючевский? Все знают их - и никто не смеет тронуть. Затевали изгнать из Союза писателей - напрасно! Ни тем более - с работы. Ни уж, конечно, из партии.
     Когда создавался наш кодекс (1926), сочтено было, что убийство клеветою в пять раз легче и извини-тельней, чем убийство ножом. (Да ведь и нельзя ж было предполагать, что при диктатуре пролетариата кто-то воспользуется этим буржуазным средством - клеветой!) По статье 95-й - заведомо ложный донос, показания, соединенные: а) с обвинением в тяжком преступлении; б) с корыстными мотивами; в) с ис-кусственным созданием доказательств обвинения - караются лишением свободы до... двух лет. А то и - шесть месяцев.
     Либо полные дурачки эту статью составляли, либо очень уж дальновидные. Я так полагаю, что - даль-новидные.
     И с тех пор в каждую амнистию (сталинскую 45-го, "ворошиловскую" 53-го) эту статейку не забывали включить, заботились о своем активе.
     Да еще ведь и давность. Если тебя ложно обвинили (по 58-й), то давности нет. А если ты ложно об-винил - то давность, мы тебя обережем.
     Дело семьи Анны Чеботар-Ткач все сляпано из ложных показаний. В 1944 г. она, ее отец и два брата арестованы за якобы политическое и якобы убийство невестки. Все трое мужчин забиты в тюрьме (не сознавались), Анна отбыла десять лет. А невестка оказалась вообще невредима! Но еще десять лет Анна тщетно просила реабилитации! Даже в 1964 г. прокуратура ответила: "Вы осуждены правильно и основа-ний для пересмотра нет". Когда же все-таки реабилитировали, то неутомимая Скрипникова написала за Анну жалобу: привлечь лжесвидетелей. Прокурор СССР Г. Терехов <Тот, который проведет процесс Га-ланскова-Гинзбурга.> ответил: невозможно за давностью...
     В 20-е годы раскопали, притащили и расстреляли темных мужиков, за сорок лет перед тем казнивших народовольцев по приговору царского суда. Но те мужики были не свои. А доносчики эти - плоть от пло-ти.
     Вот та воля, на которую выпущены бывшие зэки. Есть ли еще в истории пример, чтобы столько всем известного злодейства было неподсудно, ненаказуемо?
     И чего же доброго ждать? Что может вырасти из этого зловония?
     Как великолепно оправдалась злодейская затея Архипелага!

Конец шестой части